Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это само собой, и говорить не о чем. Но, когда бы я ее ни откупорил, я непременно помяну тебя добрым словом. Какой ты, однако ж, затейник, Набоков. Ну что, пройдемся немного? Мы ведь странники, что ты, что я. А потом мне придется к Смольному возвращаться, к моей трезвеннице-тетке.
По крайней мере, он, похоже, стал считать себя моим должником.
В Летнем саду весна уже давала знать о себе: желтые и лиловые крокусы на грязных еще лужайках, щебет птиц. По дорожкам прогуливались, дружески болтая, молодые парочки и солдаты (тоже попарно). Мы шли среди них, и я остро ощущал наше с Олегом молчание; свидание, начавшееся столь многообещающе, теперь представлялось мне лишь обязанностью, которую он считал своим долгом исполнить. Мне так хотелось излить ему душу — и чтобы он излил свою, — но я не знал, как к этому подступиться. И потому спросил:
— Как у тебя идет учеба?
— Не будь занудой, — ответил он.
— Знаешь что? Приезжай ко мне летом в Выру, — с запинками, но все же вымолвил я.
Почему эта дивная мысль не пришла мне в голову прежде? Он мог бы остановиться у нас на несколько недель, как делал порой Юрий Рауш. Мы вместе дремали бы в гамаке. Ели бы по утрам поджаренный хлеб с маслом и медом. Катались на велосипедах по землям Выры и Рождествено. А когда зной станет нестерпимым, сбрасывали бы одежду и купались в Оредежи.
— Не могу, — ответил он. — Уезжаю на Украину. Отец ждет. В конце концов, должен же я научиться управлять имением. Придется ослепить всех тамошних девиц приобретенным в столице лоском, иначе отец сочтет деньги, потраченные на меня, пропавшими попусту. А кроме того, ты ведь меня почти не знаешь.
— Но мы уже начали узнавать друг друга, — сказал я. — Наш вечер в синематографе…
— Неужели ты еще не выбросил его из головы?
— Но зачем? Тот день был, вне всяких сомнений, лучшим в моей жизни.
Он улыбнулся и несколько долгих мгновений молча смотрел мне в глаза.
— Будь осторожен, иначе ты станешь слишком философичным, Набоков, — наконец сказал он. — А мы оба знаем, как много достойных ребят сбились с пути, оттого что стали слишком философичными. Так тебе нравится, когда тебя щупают мальчики?
— Ты не хочешь побывать сегодня в синематографе?
Он усмехнулся:
— Будь на моем месте кто-нибудь не такой добрый, как я, он мог бы и вздуть тебя за подобную наглость.
— Я хочу, чтобы мы были друзьями, — сказал я.
— Друзьями, — повторил он. — Друзья у меня уже есть, и хорошие, должен сказать. Не могу же я дать им от ворот поворот. Больше мы с тобой в этой четверти встречаться не будем, Набоков. Не хочется, чтобы такие встречи обратились у меня в дурную привычку. И однако ж всего разок я, пожалуй…
Он умолк на полуслове. По гравийной дорожке к нам приближались двое из только что упомянутых друзей. Василий и Илья. Обняв друг друга за плечи, они с преувеличенным пылом распевали «Марсельезу», до смешного высоко поднимая колени и давая свободными руками чопорные отмашки.
— Мне пора. Рад был повидаться с тобой, Набоков. И спасибо, — прибавил он, постучав по ранцу. — Огромное спасибо за прекрасный подарок.
Как только товарищи его поравнялись с нами, он развернулся, подхватил мелодию и зашагал с ними в такт, тяжело ударяя ботинками в гравий.
Берлин, 26 ноября 1943
Luftgefahr fünfzehn — слова слишком знакомые. Высший уровень опасности. Почти каждый вечер — в особенности если небо над Берлином оказывается ясным — наш уполномоченный по гражданской обороне совершает обход здания, в котором мы живем. Он поднимается по крутой лестнице (лифт давно не работает, да и в любом случае пользоваться им, способным во всякую минуту обратиться в западню, было бы чистым безумием), останавливается, чтобы отдышаться, на лестничной площадке, а затем бредет по коридору, колотя ложкой по кастрюле, стучась в каждую дверь, предупреждая тех, кто за ней находится, о небесной буре, которая вот-вот разразится над их головами. У каждого из жильцов дома имеется небольшая сумка, уложенная и готовая к спуску в подвал. У меня — саквояж с самыми нужными вещами, большую часть которых составляют вот эти страницы, исписанные (без полей) самым миниатюрным, какой мне удалось соорудить, почерком, и запас бесценной писчей бумаги, украденной мной в Министерстве.
Мы сидим на наших самодельных нарах, нас около тридцати человек — женщины, дети, старики, немцы и русские émigrés вроде меня, работающие в различных министерствах. Притворяться спящим никто даже и не пытается. Вместо этого мы ведем нервные, пустые разговоры. Двое моих соотечественников играют в шахматы. Одно время, в самом начале налетов, старый ветеран Первой мировой, живущий в одиннадцатой квартире, пытался ободрить нас, с пылом исполняя на одышливом, обшарпанном аккордеоне «Ach, du Lieber Augustin»[20]— единственную, похоже, известную ему мелодию, — но в конце концов фрау Шлегель сказала ему по общей нашей просьбе, что он не столько веселит нас, сколько тоску нагоняет. Старик еще приносит аккордеон в подвал, но больше не играет — тихо сидит и безутешно обстругивает перочинным ножом палочку, пока от нее не остаются одни лишь воспоминания.
В последнее время фрау Шлегель компанию нам не составляет. Она обнаружила, что при воздушных налетах фабрики прекращают работу, и использует скачок напряжения в электросети для глажки белья. И после того, как бомбы перестают падать, а пожары унимаются, она ждет нас наверху с аккуратной стопкой отглаженных простыней, наволочек и сорочек. Боюсь, Королевские ВВС таких, как фрау Шлегель, взять в расчет не смекнули.
Санкт-Петербург
На мой взгляд, лучшее описание этой поры принадлежит Пушкину: «Ох, лето красное! любил бы я тебя, когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи».
Отец находился в своем полку, а все остальное семейство перебралось, как всегда, в Выру. Дядя Рука предпочел от обычного своего летнего приезда воздержаться, и потому его дом в Рождествено, окруженный романтическими липами и классическими нимфами парка, стоял запертым. Время от времени я заезжал на велосипеде в это поместье, чтобы причаститься его меланхолии и погрустить о вдохновительном присутствии дяди. В одну из таких поездок я, приближаясь по безлюдной аllée к пустому дому, издали заметил в портике две фигуры, прижавшиеся друг к дружке. Юноша, притиснув девушку спиной к колонне, жадно впивался в ее голое, освобожденное от блузки плечо. Первоначальное мое побуждение состояло в том, чтобы окликнуть их и сообщить, что вход в имение дяди строжайше запрещен, однако еще до того, как первое слово сорвалось с моих губ, я понял, кого именно случилось мне нечаянно застать врасплох.
Я остановил велосипед, вгляделся в них — всего на миг, но и этот миг оказался слишком долгим. Володя оторвался от своей услады, сунул руки в карманы, повернулся, заслонив собой девушку, торопливо поправившую блузку и проведшую рукой по густым, растрепанным волосам, и недовольно произнес: «О, привет, Сережа».