Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– О том, который сейчас сует себе в рот сачок для крабов?
– Ну да!
– Которого полька сейчас дернула за ухо?
– Ну да же!
– Угу, – неопределенно промычало что-то под желтой простыней. – Так знаете ли, что я скажу вам: напрасно вы совались на амплуа судьбы – вершительницы всех дел человеческих. Не по плечу это вам!
– О Господи! Почему?
– Вам можно доверить кое-что? Умеете вы держать язык за зубами?
– Ну?!
– Этот ребенок не мужний, а мой. От меня. Через три месяца после свадьбы «венгерка», как вы ее называете, охладела к своему худосочному супругу и подарила своею любовью меня. Вот вам и судьба!..
– Вы даете честное слово?
– Даю честное слово.
И обе фигуры погрузились после этого в безмолвие – и та, что под белой простыней, и та, что под желтой. Замерли под зноем, даже не пошевельнувшись.
Я в это время успел уже одеться и ушел, так и не увидев никогда больше людей под простынями – ни самоуверенного заместителя судьбы, ни его соперника на этом скользком поприще.
Боже мой! Может быть, если бы я и поднял эти две простыни – желтую и белую – под ними бы ничего не оказалось, кроме бесформенных груд песку, насыпанного подвижным отпрыском многолюбивой венгерки, потому что мало ли что может пригрезиться расплавленному свирепым солнцем мозгу…
Восемь лет тому назад мне пришлось прожить около двух недель в одном из небольших городков Харьковской губернии – именно в Змиеве.
Жить пришлось у сиделицы казенной винной лавки, бойкой, расторопной женщины, которая делала десяток дел сразу – успевая продавать меланхоличным змиевским пьяницам водку, готовить мне обед и, кроме того, в промежутках ругательски ругать своего сына Стешу.
Стеша был молодец девятнадцати лет, всю свою недолгую жизнь пробродивший из угла в угол, самоуглубленный дурень, ленивый, как корова, и прожорливый, как удав.
С утра, восстав от сна, он умывался, аккуратно напивался чаю и опять ложился на диван – неофициально, – как он говорил. Так, лежа на диване и перелистывая «Ниву» за 1880 год, – ждал обеда.
– Ты хоть бы чем-нибудь занялся! – кричала сиделица винной лавки, выглядывая изредка из дверей.
– А чем я займусь там, – возражал Стеша хриплым голосом.
– О, Господи! Другие люди как люди! Служат, дело делают, а этот, как колода!.. Нислимо ли это – здоровый молодой человек – и целыми днями диваны протирает!
– «Нислимо!» – сурово сипел Стеша. – Говорить бы как следует по-русски выучились!
– Убирайся отсюда, с дивана! Это что еще такое за моду выдумал – по диванам разлеживаться. Все соседы с тебя смеются!..
– «Соседы»! Не умеете говорить, так молчали бы.
– То-то вот нам, неумеющим, и приходится кормить вас, умеющих-то! Профессор какой! Пошел прочь с дивана!
Подбоченившись, она наступала на Стешу. Когда же слова не помогали, она схватывала его за руку и сбрасывала с дивана на пол.
Он тяжело шлепался, вставал, забирал свою «Ниву» и, мурлыча какой-то бессмысленный мотив, хладнокровно переходил на крылечко, выходившее на засоренный, залитый помоями двор.
– Хоть бы за что-нибудь ты взялся, чучело ты разнесчастное. И как это так человек жить может?
– Тюр-лю-лю, пам-пам-пам, – тянул лениво Стеша перелистывая осточертевшую и ему самому, и окружающим «Ниву» за 1880 год.
Перелистав «Ниву», Стеша съедал кусок черного хлеба с салом, выпивал чудовищную жестяную кружку воды и заходил ко мне «поговорить».
– Что скажете, молодой человек? – спрашивал я его откладывая начатое письмо или книгу.
Он садился верхом на стул, шлепая для развлечения ладонью по спинке его и изредка поглядывая на меня с той сосредоточенностью, которая была ему свойственна.
– А что, – спрашивал он меня после долгого молчания, – правда, что в Петербурге пешком по улицам нельзя ходить?
– Почему?
– Такое там движение на улицах, что сейчас же задавят.
– Это верно, – подтверждал я. – Там даже на каждой улице ящики такие устроены…
– Для чего?
– А чтоб задавленных складывать, пока родственники не разберут.
– Да ну?
– Уверяю вас.
– Да ведь дорого…
– Что дорого?
– На извозчиках все время ездить.
– Что ж делать. Кому дорого, того и давят.
Похлопывая ладонью по спинке стула, он принимался тянуть свой непонятный мотив: «тюр-лю-лю, пам-пам-пам»…
– А правда, что в Петербурге в театрах совсем голых женщин показывают?
– Правда.
– Да как же так полиция позволяет?
– А ей-то что? Это здесь только и то стыдно, и это стыдно. А там в столице на это смотрят спустя рукава.
– Да ну?
– Вот вам и «ну».
– Тюр-лю-лю, пам-пам-пам! А скажите, правда вот, что, говорят, в ресторане там, если поужинать – так рублей сорок за это берут.
– Сорок? Слишком вы дешевы, молодой человек… И триста заплатите, если не все пятьсот.
– Да ну? Зато там и жалованье получают небось большое?
– Да уж… Конечно, маленький писец получает пустяки, рублей двести – триста в месяц… А кто повыше – восемьсот, и тысячу, и две. Нищему меньше рубля не дают. Зато и нищие есть, которые на Невском по три дома имеют.
Получив на все свои вопросы точные, обоснованные ответы, юноша Стеша, без всякого признака удивленья на лице, уходил, волоча ноги и напевая «тюр-лю-лю, пам-пам-пам!». Заходил в винную лавку и торопил мать насчет обеда.
Однажды он пришел ко мне и, вместо того чтобы расспрашивать меня о Петербурге, разоткровенничался сам:
– А я вчера анекдот слышал: один жид пришел по делам к помещику, а тот схватил ружье и говорит: «Плавай, жидовская морда, а то застрелю!» Ну, жид, конечно, испугался, упал на землю и сделал вид, будто плавает. А потом помещик засмеялся и сказал: «Благодари Бога, что я тебя нырять еще не заставил!» Здорово, а?
Я пожал плечами.
– Серо!
– Как вы говорите?
– Серо.
Стеша удивленно взглянул на меня и умолк. Я заговорил о чем-то другом, но он перебил меня:
– Так как вы сказали? «Серо»? Ха-ха!
– Да уж… неважный ваш анекдотец.
– «Серо», значит? Здорово… Ха-ха!
Он потрепал меня по плечу и ушел, волоча за собой громадные, в тяжелых сапогах ноги.