Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рано поставленный перед необходимостью пробиваться, он рано привык всякое жизненное обстоятельство принимать как должное, необходимое — примиряться с ним и искать возможностей сжиться с неизбежностью. Жизнь учила его быть своим среди товарищей и оставаться на хорошем счету у начальства. Он должен был хорошо, нет — отлично учиться и примерно себя вести, в этом был его единственный шанс на будущее.
Учиться же было нелегко.
Здесь едва ли не главным предметом оказывались занятия фронтом. Понятия «фронт», «фронтовик», «фронтовой» нуждаются в пояснении, потому что тогда они имели совсем не тот смысл, что сейчас. К военным действиям они никак не относились. Слово «фронт» значило — военный войсковой строй, а фронтовое образование имело целью подготовить идеальных исполнителей для парадов. Немудрено, что если по гимнастике, танцам и даже по фехтованию занятия проводились один-два, много — три раза в неделю, то занятия фронтом были ежедневными. Обучали кадетов «во всех основаниях, но умеренно, не в полной амуниции», снисходя к нежному возрасту. Для муштры в корпуса откомандировывали специально артистов своего дела — лучших фронтовиков, офицеров из образцовых полков.
Практика выработала свою методику — бессмысленные и утомительные упражнения, доводящие исполняемые движения до автоматизма и абсолютной согласованности. Чего стоил, скажем, прием «провожания головы»: кадетов ставили в линию — руки по швам, глаза смотрят в одну точку на расстоянии (устав всё предусмотрел) ровно пятнадцати шагов. Офицер обходил строй, исправлял могущие иметь место погрешности. «Солдат должен стоять прямо и непринужденно, имея каблуки вместе столь плотно, сколь можно, а носки выворачивать врозь так, чтобы большие пальцы были против выемки плеч…» Добившись правильности, офицер командовал: «Глаза направо!», потом: «Глаза налево!». Лица у всех должны были быть довольные, и глядеть надо было открыто и бодро.
Тяжким трудом добивалось умение стоять по стойке «смирно» — всю роту могли держать по получасу и более. Подлинным проклятием был «тихий учебный шаг в три приема»: «Ра-а-а-а-з, д-в-а-а… т-р-и…» — нужно было, балансируя на одной ноге, в то же время чрезвычайно плавно и медленно поднимать другую (замечание «ногу вздергивают» имело в виду недостаточную плавность).
Непосредственными результатами фронтовых занятий были красные и синие рубцы на кадетских лбах от тяжелого, жесткого кивера, головная боль и то состояние, что простодушный мемуарист окрестил «онемением головы», то есть затруднительностью в течение какого-то времени думать, читать, писать.
Но усердие всё превозмогает, и уже в 1832 году великий князь Михаил Павлович с удовлетворенностью отметил в приказе, что воспитанники «были одеты весьма чисто, стояли под ружьем хорошо, ружейные приемы делали отлично, правильно и ловко; в маршировке же желательно более развязности в шаге», — и этот нюанс не упустил изощренный знаток, но желал соблюсти справедливость: «впрочем, маловажный сей недостаток в короткое время может быть исправлен и ни мало не отнимает существенного достоинства сего заведения…».
В этом успехе была немалая доля и федотовского усердия: он не только был безупречен во фронте, и когда шел с ружьем, то штык у него не то что не заваливался, но, верно, даже не шевелился. Он сам уже обучал других. За примерные успехи в июле 1830 года он был произведен в унтер-офицеры только что учрежденного малолетного отделения (корпус разрастался, и вместо двух рот в нем было шесть: одна гренадерская, три мушкетерские, одна резервная, одна малолетная). А в 1832 году Федотов уже был старшим унтер-офицером гренадерской роты и в 1833-м — фельдфебелем.
Что же до собственно учения, то оно содержало в себе мало увлекательного. Николай I, выскребавший и выметавший из кадетских корпусов последние, с его точки зрения, обметыши былой корпусной домашности и александровского либерализма, был вполне последователен, превращая их в сугубо специальные заведения. Если в юнкерских училищах, готовивших для гвардии, образование сохраняло какую-то широту и отчасти даже светскость, то в корпусах преподавалось лишь то, что нужно было строевому офицеру, — и не более.
Учителя, как правило, были дурные. Служба в корпусе приравнивалась к нестроевой, и хорошие офицеры редко шли на нее по охоте, а попав — старались не задержаться. Большую часть наставников составляли люди неумные, предмет знавшие плохо и к тонкостям воспитания юношества никак не приспособленные. Некоторые, исключительно в целях дидактических, любили давать волю рукам, а некоторые возводили этот нехитрый прием до уровня изощренной системы, вроде учителя французского языка, который способствовал усвоению диакритических знаков ê и à, ударяя костяшками пальцев с нужной стороны по голове кадета, для понимания же природы ê употреблял обе руки сразу, сведенные шатром над той же злосчастной головой.
Дурны большей частью были и учебники — трудные, многословные. Да и их — «Физики» Двигубского, «Оснований механики» Франкёра, «Истории» Кайданова, «Русской грамматики» Греча, «Краткой всеобщей географии» Арсеньева, «Руководства к тактике» Медема, «Записок об артиллерийском искусстве» Бесселя и еще пары хрестоматий по французскому и немецкому языкам — не хватало, выдавали по одному экземпляру на нескольких воспитанников сразу. А два тяжеленных тома «Руководства к артиллерийскому искусству» Маркевича были единственными на весь корпус, притом что знать их надо было назубок.
Впрочем, по иным предметам, и даже по такому важному, как фортификация, учебников не было и в помине, тут оставалось полагаться лишь на «записки», то есть переходящие из рук в руки и переписываемые кадетами тексты лекционных курсов, а чертежи копировать с доски, на которой их рисовал мелом Иван Васильевич Кобыляков, учитель неважный и характером вздорный.
Как ни трудно было учиться, многие кадеты — любопытный парадокс — учились неплохо: все-таки на уроках узнавалось нечто новое, подчас и любопытное, особенно по части военной техники, до которой юный ум всегда охоч, и даже в прикладном эмпиризме преподносимых знаний содержалось нечто привлекательное — конкретное, то, что можно потрогать руками и применить к делу. И они старались, исключая разве что «отпетых» или дубиноголовых.
Старался и Федотов. Он и в точных науках был первым, и в словесности, и в отвлеченных материях, и в практических, и в тех, что требовали соображения, и в тех, что не требовали. Выходили ли кадеты на полевые занятия — он ловчее всех обращался с астролябией и землемерной цепью. Брали ли в руки рапиры или эспадроны — он, невысокий, но подвижный и складный, и тут не отставал. Даже в риторике, которая сводилась к заученным ответам на нелепейшие вопросы, он был на приличном счету. И чертежи у него были образцовые. А его «записки» копировали другие — так толково и кратко они были составлены, так чисто и разборчиво были перебелены тщательным почерком.
Разумеется, дело заключалось не только в одном старании, которым всего, как ни бейся, не достигнешь, но и в природных способностях, да и в живой заинтересованности ума. Ведь Федотов так увлекся немецким языком, что многими часами сидел над хрестоматией, переводя Кристофа Виланда или Фридриха Клопштока (стихами, конечно). Не для того же, чтобы дважды произнести по-немецки речь на публичных актах? Хотя, может быть, и для того тоже — тянуться надо было во что бы то ни стало.