Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий после пленума день и пространство вокруг ельцинского кабинета, и даже весь «секретарский» этаж словно вымерли. Конца ждали, но стремительная развязка всех оглоушила. Ельцин сам сдирает с себя погоны, он больше Никто!
В гостинице «Москва», еще накануне вечером, знакомые члены ЦК из регионов пересказали мне выступление Бориса Николаевича. Почти со стенографической точностью. Выходила какая-то невнятица: Ельцин просил отставки, потому что кто-то наверху мешает ему развернуться, и партия начала отставать от народа. Это звучало жалобой на судьбу, высказанной клочковатыми мыслями. ВИП-постояльцы гостиницы поиздевались надо мной. Мол, не мог написать своему шефу приличную речь. А я узнал о ней вместе со всей Москвой, когда покатился слух и затрещали все телефоны. Почему и помчался к знакомым в гостиницу за новостями.
По звонку Ельцина я пришел к нему по этому вымершему пространству — Борис Николаевич сидел бледный, подавленный. Он поинтересовался реакцией московской интеллигенции на вчерашнее событие (он всегда спрашивал меня о мнении людей на происходящее). А какая реакция, если никто ничего не знает — одни слухи! Правда, рассказал о встречах в гостинице и спросил, как он мог подняться с такой неподготовленной речью?
— Не собирался выступать, — признался Ельцин. — Но сидел, слушал похвальбы Горбачеву с его окружением — что-то накатывало. Начеркал короткие тезисы на обшлагах рубашки. И решил выложить все, что думаю.
Это нервы. Они у него не выдержали напряжения, которое нарастало с каждым днем. И получилось, что думает-то он мелковато. Убого. И никакой Ельцин не боец, а капризный политический недоросль.
Зная о приготовлениях неприятеля, он должен был сам готовиться к генеральному сражению. Готовиться основательно, подтягивая крупнокалиберные идеи. И дать это сражение в удобный момент. А он, юнец, выскочил на поле раньше времени, да еще с обыкновенной хлопушкой. И не только подарил ненавистной бюрократии повод поизмываться над своей интеллектуальной несостоятельностью. Он плюнул на тех, кто поверил в него, и укрепил убежденность воровской чиновничей шайки столицы в ее безнаказанности.
6
Как и сейчас, Москва соединяла в себе два непохожих города. Один — это серые непричесанные кварталы для, как теперь говорят, рядовых москвичей. А удел рядовых — томиться в очередях за дряблой морковкой, за справками у приемных чинуш, за разрешением на копеечные льготы. Их никто не заковывал в цепи — они сами уступили свои права. И вместо того, чтобы вернуть их активными действиями, ждали мессию от партии. Но мессия вроде бы появился и вот уже шлет прощальный привет.
А другая Москва — это лоснящийся от самодовольства Воруй-город. В нем лучшие дома, лучше устроен быт и ломятся от изобилия закрома. Трудно очистить Воруй-город от скверны. У него — хозяева взяточники-чиновники самого высокого ранга. За ними идут их подельники, их прихлебатели, прикормленные преступные авторитеты. А еще из Воруй-города проложено много тайных ходов — в Кремль и правительство, — по которым разносят воровскую долю влиятельным персонам. И вот чуть было пригорюнившийся Воруй-город засалютовал самоубийственной выходке первого секретаря. И схватил за грудки другую, нищую Москву: «Ну, кто тут тявкал, что нас можно победить?!»
Помнится, в тот же день Ельцина уложили в больницу, и я увидел его только одиннадцатого ноября, когда Бориса Николаевича привезли прямо из палаты на пленум Московского горкома.
Я не был членом горкома, но усиленная охрана пропустила меня на этаж, где шла подготовка к политической казни первого секретаря. На сцене-эшафоте трибуна и пустой пока стол для президиума. Первые пять пустых рядов зала отгорожены тряпичным бордовым канатом, вдоль него спинами к сцене выстроились кэгэбисты-синепогонники. В конце зала уже рассаживались кучками статисты-члены горкома. А у дверей зала заседания бюро еще один строй синепогонников — за дверями Лигачев с Горбачевым собрали будущих выступающих. На октябрьском пленуме Ельцин заявил только о самоотставке с поста кандидата в члены Политбюро, а про Москву самоуверенно сказал: будет так, как решат столичные коммунисты. «Петух свердловский! — наверно думал о нем Лигачев. — Как мы прикажем, так и решат!» И теперь шла последняя накачка: кому что и как говорить.
Я поболтался по коридору и заглянул в кабинет секретаря горкома по идеологии Юрия Карабасова. Это был безвредный человек, с хорошим чувством юмора. У меня с ним наладились добрые отношения. Я спросил, собирается ли он выступать, и что ждать от пленума.
— Не собираюсь, но могут заставить, — сказал секретарь. — А что ждать, сам не знаю. Это как повернет Горбачев.
Тут он распахнул свой пиджак и показал рукой на бумаги сначала в левом, потом в правом внутренних карманах.
— На всякий случай, приготовил две противоположные речи, — улыбнулся и подмигнул Карабасов. — одна в поддержку, а другая с осуждением.
А мог ведь перепутать в суматохе дебатов — не приведи господи! Но на трибуну его не потянули. Все выступавшие были подобраны по особым лигачевским стандартам, как огурцы в супермаркетах.
Распахнулась дверь зала заседаний бюро и оттуда повели колонну «поднакаченных» ораторов. С двух сторон колонну сопровождал строй синепогонников — это выглядело как конвой. Проинструктированных рассадили на пяти отгороженных от всех рядах. Синепогонники остались в зале. Я пристроился на свободное место и вместе со всеми притих в ожидании.
Через какое-то время по рядам покатился шорох: «Ельцина привезли!» Так, наверное, катилось когда-то по Красной площади: «Пугачева ведут!» Тут из боковой двери на сцену выплыло партийное руководство страны — Горбачев, Лигачев, Зайков и Медведев. Михаил Сергеевич вел под руку Ельцина, за другую руку первого секретаря поддерживал синепогонник. Все сели в президиум и поручили вести пленум второму секретарю горкома Юрию Белякову.
Несчастный Беляков! Его, приличного человека, сорвали из Свердловска с хорошего места, засунули в этот московский гадюшник, где бюрократия относилась к Юрию Алексеевичу как к креатуре Ельцина и считала чужим. Он тащил на себе в последние месяцы всю работу Бориса Николаевича, и теперь его вывели на эшафот распорядителем казни своего шефа. Не все выдерживали высоковольтное напряжение партийных интриг, и вскоре Беляков ушел из жизни в возрасте пятьдесят с небольшим. А тут лигачевские шавки вручили ему список фамилий подготовленных выступающих — там были сплошь люди, которых Ельцин выгнал с работы. По этому списку Беляков весь вечер бубнил, не поднимая глаз: «Слово предоставляется… Слово предоставляется…»
Ни до, ни после этого я никогда не видел столько помоев, вылитых на одного человека. Поднимались по списку из первых пяти рядов — и по бумажкам клеймили Ельцина. Он негодяй, он подонок (я не придумываю эти слова) и ходит с ножом, чтобы ударить партию в спину. Он утюжит руководящие кадры дорожным катком. Он выгнал с работы за ничтожные взятки большого чиновника, и тот стал приносить домой меньше денег, поэтому вынужден был выброситься в окошко. И так весь вечер. Досталось по первое число и «Московской правде». Некоторые в зале не понимали, что сами разоблачают себя. Ельцин сидел с фиолетовыми губами и опущенной головой, Поднимал ее, скосив удивленный взгляд на трибуну, когда кто-то предлагал судить его как преступника. Он помнил, как эти же люди еще недавно на пленумах говорили: повезло Москве, что у нее есть Ельцин. И сейчас, наверное, скажи вдруг Горбачев: «Хватит! Мы доверяем вашему первому секретарю», и все пять первых рядов, порвав заготовленные тексты и расталкивая друг друга локтями, побегут к трибуне клясться в любви. Ведь принципы чиновников, насаженных на властную вертикаль, как на осиновый кол, были, есть и будут мягче куриного студня.