Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К сожалению, в редакции мне приходилось иметь дело с маниакальными личностями, и в первую очередь с Норбертом Кунцем, которые всерьез уверовали, что они как минимум боги. И они давили на меня, принуждая к своей вере, и это означало не что иное, как заставить меня делать много больше за те же самые деньги. Отдел читательских писем из-за большого наплыва корреспонденции утроился в объеме, и это означало, что в три раза больше психопатов, чем раньше, могли потчевать меня своими топорными теориями – и мне приходилось возиться с этими абсурдными текстами.
Еще хуже дело обстояло с «Пестрыми сообщениями дня». София Рамбушек была сильно перегружена своим социальным портфелем, а сверх того фрустрирована тем, что благотворитель совсем не обращал внимания на ее непомерно растянутые репортажи. К сожалению, было уже невозможно установить истинное положение дел, и именно София стала, так сказать, журналистским лицом, причастным к анонимным денежным пожертвованиям. С ее хорошеньким изображением на плакатах и в объявлениях «День за днем» претендовал на то, чтобы стать маркой для нового – доброго – человечества.
И все равно каждый знал, что спонсор ориентировался явно на короткие заметки, которые уже разрослись до размеров крепости, и эту крепость стерегли Аргусы от конкурентов. Выбор социальных заметок был объявлен делом особой важности с резолюцией сената. Каждые несколько часов люди сталкивались лбами в марафоне заседаний, ломали себе головы и торговались, как и чем в очередной раз смягчить сердце благодетеля и облегчить его кошелек на следующие десять тысяч евро.
Я же сидел в тихой и темной каморке и обрабатывал остаток «Пестрых сообщений дня» – все, что не было социальным, то есть мрачные и деструктивные 99 процентов мировых событий. К тому же распоясавшиеся представители остальной сотой доли, а именно возбужденная целевая группа – от слезливых до агрессивных якобы-благодетелей, – теперь с утра до вечера засоряли мой почтовый ящик. То были люди, которые теоретически всегда хотели сотворить что-то хорошее, но практически никогда не имели для этого средств. Теперь они усмотрели шанс полакомиться от большого пирога пожертвований и вымаливали несколько строчек в коротких заметках для наспех сляпанных проектов оказания социальной помощи. Я незамедлительно отсылал эти мейлы Софии Рамбушек, а она переправляла их Норберту Кунцу с вопросом: «Что нам со всем этим делать?», и уже оттуда они снова возвращались ко мне с указанием: «Господин Плассек, пожалуйста, ответьте по возможности вежливо!!!»
Особенным в эти первые дни октября, и это уже отличало меня от остальных, особенным была Ребекка Линсбах. Ту мысль, что эта женщина, которую я, кстати, вообще не знал, в принципе недостижима для меня, я без усилий отодвигал в сторону. Поскольку мне совсем не приходилось размышлять о том, на каком иерархическом этаже заседает, скорее всего, ее муж, на каком кроссовере из какого лофт-гаража в какую резиденцию он едет. И сколько чудесных Линсбах-детишек вечером, после как минимум часовой церемониальной чистки зубов, укладываются в свои кроватки, чтобы их мама и папа в форме диалога еще могли прочитать им их любимые сказки на ночь. А когда малыши засыпают, в гостиной разжигается камин, и мистер Джеймс Линсбах замешивает коктейли, или встряхивает их, или откладывает на потом – смотря по необходимости и настроению.
Думать об этом – я не думал. Я же не мазохист. Реально в моем распоряжении было только гугловское фото Ребекки с конгресса стоматологов, и с ним я сопоставлял те моментальные снимки, которые сохранил мой промежуточный мозг. Серия этих моментальных снимков складывалась в маленький фильм, который я прокручивал по нескольку раз на дню, чтобы время от времени побаловать себя чем-то приятным, что бы отвлекало меня от привычного. Больше всего я любил прокручивать этот фильм ночами, лежа в постели, когда моя голова была уже непригодна для того, чтобы подводить итоги дня, а то и всей жизни. Вот и давеча я рассматривал Ребекку и воображал себе, что все доступное представлению может быть осуществимо, даже фактически невозможное.
– Ты немного того в зубную врачиху? – спросил меня Мануэль, к моей полной растерянности, в один из наших вечеров.
При этом у него была на верхней губе та гнусная ухмылка полупросвещенного подростка, у которого любовные сигналы из телевизионных каналов и интернет-форумов еще не дошли до головы, не говоря уже о сердце, а копошились где-то на пару этажей ниже.
– Я немножечко чего? – уточнил я.
Теперь он имел случай доказать мне, на что способен.
Он отложил в сторону ручку, которой так и не вписал еще ни одного слова в лежавшую перед ним тетрадь, хотя занес ее над страницей добрых двадцать минут назад.
– Ты сам знаешь, что я имею в виду, втрескался, втюрился…
Ясное дело, обычный язык войны и борьбы. Я-то был сторонником более строгих вербальных законов о хранении оружия, по крайней мере для подростков.
– Влюбился, ты имеешь в виду? – спросил я.
Это слово, разумеется, было для него мучительно стыдным, ведь он был мальчишка, а в этом на удивление мало что изменилось со времен моего собственного детства.
– Да, она мне нравится, она, признаться честно, как раз в моем вкусе, – произнес я.
– Но тут тебе придется изрядно помучиться.
Теперь он снова ухмыльнулся, но уже не гнусно, а скорее заговорщицки.
– Что ты имеешь в виду?
– Ну, с твоими-то зубами.
– Уж она мне их выправит и отполирует, – сказал я.
Тут он громко рассмеялся. Я не считал, что он заходит слишком далеко, потешаясь надо мной все больше. У меня даже внезапно возникло чувство, что я в состоянии стать для него настоящим примером – а именно в том, как смотреть на вещи субъективно, когда объективно они представляют собой нечто совсем другое. Начинать с этим делом никогда не рано, потому что это всегда пригодится для того, чтобы выжить.
Как отец, я пережил на этой неделе еще один маленький звездный час: мне позвонила Флорентина, она хотела встретиться со мной, без Гудрун – только мы вдвоем. Встречи вдвоем с моей дочерью можно было пересчитать по пальцам одной руки. Бесконечно много лет назад я ездил с ней в парк Пратер покататься на пони, то были травматичные полдня, которые я не могу забыть до сих пор. Сидя верхом на лошадке, маленькая принцесса внезапно расплакалась, и ее невозможно было ничем успокоить. Признаться, и я – как зритель – ожидал от пони большего, чем пять скучных шагов, после каждого из которых ему требовалось по пять минут передышки для переваривания. Проблема была в том, что Флорентина тогда считала виноватым меня, ведь это я посадил ее верхом на ленивого пони, в то время как другие дети носились на других лошадках вскачь. Мне не оставалось ничего другого, как вызвать Гудрун, чтобы она забрала истерически орущего ребенка. Бертольд, новый папа, не преминул явиться вместе с ней. Он демонстративно встал между мной и Флорентиной и простер объятия так, как будто был ее спасителем. Увидев его, Флорентина бросилась к нему, как одержимая. Он поднял ее вверх, покружил в воздухе, прижал к себе, поцеловал. Слезы высохли в мгновение ока, и малышка просияла во все лицо. В награду ей было позволено залепить сахарной ватой весь рот, Бертольд точно знал, чем можно склеить разбитое детское сердце. На прощанье я помахал ей, но она не помахала мне в ответ. С тех пор мы всячески избегали общения вдвоем. О’кей, это я избегал. Просто у меня был панический страх опять посадить мою маленькую Флорентину не на ту лошадку.