Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ой, казала мени маты,
Та приказувала,
Щоб я хлопцив у садочок
Не приважувала.
Ой, мамо, мамо, мамо,
не приважувала… —
раздается невдалеке, за дорогой. Это сотенные певцы вместе с доморощенным регентом, урядником Сухоруком, вспоминая станицу, поют родную, вывезенную дедами с Украины песню.
Мелодия трогает сидящую компанию. Звуки то растут, то затихают и льются волной в раскрытые окна пункта.
— Как хорошо, как чудесно! — тихо говорит, мечтательно глядя в черную ночь, Ирина Петровна.
В самом деле, казаки поют отлично. Они умеют несложными мелодиями дедовских песен вызывать глубоко западающую в душу сладкую грусть.
— Выйдем на воздух, — предлагаю я. Мы поднялись и прошли во двор.
Луна бродила по облачному небу, проваливаясь в белесые хлопья облаков и так же внезапно выныривая вновь. Ее неровный свет падал на долину, на притаившийся пункт и на поющих казаков. Мы подошли ближе к ним. Кончив песню, Сухорук обратился к моей соседке:
— Послухать прийшлы, сестриця?
— Да, уж больно вы хорошо поете, прямо прелесть! — похвалила моя спутница. — Вы бы, голубчик, еще спели что-нибудь.
— Это можно. Какую прикажете, вашбродь? — обратился он ко мне.
— Какую хочешь. Только, Сухорук, смотри не пой до конца, а то напугаешь доктора, — указывая на Ирину Петровну, сказал я.
— Не извольте беспокоиться, вашбродь, не подгадим. А я думал, что вы сестрица, — улыбнулся он, глядя на лаборантку. — Больно не похожи на докториц-то.
Ирина Петровна весело и звонко смеется.
— Почему же? Почему не похожа?
— Да как сказать… Больно молодые и красивые. А докториця, по-нашему, извиняюсь, должны быть старые да и лицом как бы не вышедши.
Хохот казаков слился со звонким смехом «докторици».
Сухорук польщен. Ирина Петровна жмет ему руку и благодарит за забавный и приятный комплимент.
Казаки запевают старинную песню об Иване Грозном и буйном Тереке. Они поют вдумчиво и вдохновенно. Давно прошедшей вольностью и удалой жизнью казацких ватаг веет от этой древней песни. Мы взволнованно слушаем ее. Наконец певцы смолкают.
Мы идем дальше. Нам вслед несутся дробные, частые звуки разудалой плясовой песни, слышатся лихие «ухи» и «охи» пляшущих трепака казаков. Хор заливается, быстро перебирая и прищелкивая:
Скыну кожух да палыцю,
Сама пиду на улыцю.
Хай кожух валяется,
За мной хлопци гоняются…
— Какие они милые, хорошие, — говорит Ирина Петровна, — ласковые, простые люди. Ведь я раньше вовсе не знала их. Вы первые казаки, с которыми мне приходится встретиться так близко.
Гуляем по шоссе. Отошли уже довольно далеко. Огоньки Аб-Герма остались позади, песня и гиканье неясно долетают до нас. Мне невыразимо уютно и тепло с этой милой, простой и умной женщиной. Говорим о стихах Блока. Она декламирует «Незнакомку» и, не закончив, переходит к последней строфе «На железной дороге»:
Не подходите к ней с вопросами,
Вам все равно, а ей — довольно:
Любовью, грязью иль колесами
Она раздавлена… все больно.
Голос Ирины Петровны звучит проникновенно и задушевно. Мы молча проходим еще несколько шагов. Мне радостно идти с нею, хочется молчать и слушать ее нежный, мелодичный голос. Ничего дурного, ничего пошлого. Только чувство разделенного одиночества сближает нас. Я понимаю ее состояние. На далеком, заброшенном этапе, среди сотен проходящих мужчин, интеллигентная, с богатым духовным миром женщина тоскует о жизни, к которой она привыкла. Город, общество, любимая наука, книги, театр. Как от всего этого далеки темные, окружающие Аб-Герм, холмы!
— Вы тоскуете здесь? — спрашиваю я.
— Вообще да, но два обстоятельства заставляют забывать о скуке — работа и чувство долга. Народ так мучается, так страдает на этой войне, что нам, тыловикам, стыдно думать о себе.
Признаюсь, я не ожидал такого ответа. Мне казалось, что я услышу от нее горькие жалобы на забросившую ее в эту глушь судьбу.
— Вот только принесут ли эти страдания ему пользу? — медленно, как бы думая вслух, говорит Ирина Петровна.
Я понимаю, о чем говорит она.
— Несомненно! Слишком великие жертвы принесла Россия, и немыслимо, чтобы они пропали даром. Да иначе и не может быть. Ведь теперь не тысяча девятьсот пятый.
Ирина Петровна крепко жмет мне руку. Ее глаза сияют.
— Как вы сказали? Теперь не тысяча девятьсот пятый год? — взволнованно повторяет она.
— Конечно. Война многому научила нас. Мы тоже стали разбираться в жизни.
— Значит-значит, — почти вплотную приближая ко мне свое лицо, говорит она, — казаки в случае… не будут стрелять в народ?
— Вы хотите сказать: в случае революции?
Она молча наклоняет голову.
— Ни в коем случае! Девятьсот пятый год не повторится.
Она пристально смотрит мне в глаза испытующим взглядом, потом тихо и ласково целует в лоб и нежно, очень трогательно проводит ладонью по моей щеке.
— Спасибо, — еле слышно говорит она. Потом, тесно прижав к себе мой локоть, поворачивается, и мы медленно идем назад к Аб-Герму.
Встретившая нас в коридоре сестра милосердная лукаво улыбается.
— Хорошо прогулялись?
— Да! — коротко отвечает моя спутница.
Попрощавшись с нею, иду к себе. Нежность и большая благодарность к этой еще недавно незнакомой итак внезапно ставшей мне близкой женщине охватывает меня. Я не чувствую более одиночества. Как, в сущности, немного надо тепла людям, когда они лишены его. Я оборачиваюсь и с благоговением смотрю в сторону дома, где светятся окна сестер. Потом иду в отведенный нам флигель.
— Ну что, поженихались? — слышу я сбоку вкрадчивый, любопытствующий голос Химича.
— Что вы! Просто гуляли, говорили о литературе, — отвечаю я раздеваясь.
Дурацкая фраза прапорщика грубо врывается в мое восторженное, лирическое настроение.
— Ну да, лите-ра-тура! — недоверчиво тянет Химич. — Небось, повезло?
Я поднимаю голову. На меня глядит освещенное луной круглое, с подкрученными вверх усами лицо прапорщика. Оно выражает такое неудержимое любопытство, что я обозленно говорю:
— А ну вас к бесу!
Химич молчит. Потом, видя, что я лежу, зарывшись в подушки, сердито сопит и, считая меня заснувшим, бормочет:
— Гарбуза получил, а на других злится[19]. Ухажор! — и, сонно позевывая, укладывается спать.