Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом наверху появились взрослые. В основном старики и старухи. Молчаливые, в темных одеждах, с непроницаемыми лицами, они возникали на краю ямы в минуты наивысшего напряжения, будто кто-то сообщал им по телеграфу, что мы нашли что-то значительное, и долго стояли, не меняя поз. Без слов, без улыбок, уставившись в одну точку. Я сказал Сагуру: «Тридцать лет не копали, а теперь пришли». Он заметил спокойно: «А что нам, копать больше нечего?» — «Чего ж тогда пришли?» — «А кто их знает? Должно, память привела». Я снизу смотрел в немигающие глаза стариков и старух, но что там творилось в их головах, какие пласты воспоминаний поднимались со дна их истерзанной молодости — не знаю.
В какой-то момент я вдруг почувствовал, что моя саперная лопата, черт бы ее побрал, миновав твердый слой, вошла, как в масло, во что-то мягкое и, может быть, даже хрупкое. Холодный пот выступил на лбу, я просто оцепенел от предчувствия. Ващенко, заметив мое состояние, довольно бесцеремонно отодвинула меня в сторону, руками разгребла землю, и я увидел нечто круглое, аккуратное и, увы, поврежденное моей острой лопатой. И даже не понял, а каким-то чутьем угадал, что в руках у Ващенко — череп! Теплого серого цвета! Все вокруг замерли. Наверху тут же появились старухи. Никто не сказал в мой адрес ни одного осуждающего слова, но я чувствовал себя так, будто еще раз убил убитое.
По размерам череп был явно не мужской. То ли детский, то ли женский. И сразу пошли кости, мы вынимали их из земли руками и бережно складывали в подол к Валентине Ивановне. По всей вероятности, мы наткнулись на кабину пилота. «Молите бога, — сказала Ващенко, — чтобы было поменьше брони и побольше фанеры». Она сказала так потому, что Як в отличие от штурмовика делался из труб и перкали, его лонжерон, по выражению Ващенко, был из «сплошного бревна». Но, как на грех, все чаще стали попадаться куски броневой стали. Когда же мы выкопали редуктор с какой-то «елочкой», а не с «лесенкой» (в чем я совершенно не разбирался), они расценили это как безусловный признак штурмовика. И огорчились: не Лиля! Но тут же подвергли свой вывод сомнению: а женский череп?!
Близились сумерки. Мы кончили работу без команды, постепенно угаснув, как сам собой догоревший костер. Потом двое взяли на плечи пушку, Валентина Ивановна завернула в марлю останки пилота, и мы поплелись в Мариновку. Нас мучил вопрос, оставшийся без отпета: Лиля или не Лиля? А если не она, то кто?
Через несколько часов, плотно поужинав, они танцевали. Под две гитары. В пустом классе. До одиннадцати вечера. Меня поразила даже не столько быстрота этого перехода от возвышенного к земному, даже не столько его внешняя безболезненность, сколько энергия, в таком избытке сидящая в них. «Пускай перебесятся», — сказала Ващенко добродушно, лучше меня разбираясь в девятиклассниках. Мы остались с ней в учительской и слышали, как ребята сдвигают парты, хохочут, бренчат на гитарах.
Был момент, когда они вдруг утихли, и я пошел в класс посмотреть, что происходит. Они сидели верхом на партах и ели сливы, привезенные Васей. Сливы, кстати, были странного белесого цвета, будто покрытые пыльцой, но очень сладкие, я тоже потом попробовал. Они ели сливы и молча, глазами тихими, затуманенными смотрели на доску, где мелом были написаны кем-то стихи. Я глянул и обомлел:
«Мы пели песни звонкие и ели сливы бледные, а косточки-то тонкие у нашей Лили бедной…»
Поди в них разберись.
Ночью, когда все спали, я услышал громкое астматическое дыхание. Поднялся, вышел в коридор. В учительской горел свет. На мой осторожный стук костяшками пальцев Ващенко сказала: «Можно». Она сидела за письменным столом все в той же шинели, накинутой на плечи. Глаза воспаленные, кончики ногтей с синевой, губы белые. «У вас нет валокордина? — спросила она. — Надо же, весь выдула. Но уговор: им ни слова». Под утро, часов в пять, послышались легкие гитарные аккорды. Стало быть, и они проснулись. День Ващенко кончался и начинался валокордином, их — гитарой.
Каждому свое.
В воскресенье вечером, закончив раскопки, мы погрузились в автобус, пришедший за нами из города, и покинули Мариновку. На прощание заехали в поле. Там преданно ждал нас бульдозерист Виктор. Тут же появилась стайка мальчишек, возглавляемая Линой. Девочка кинулась к нам и отдала кусок перкали с заклепками, маленький тросик и часть кольца от парашюта. «Ну что, загортать?» — сказал Виктор. С тупой грустью мы смотрели, как он разворачивает бульдозер и засыпает яму, глубина которой, чтобы не соврать, была не менее пяти метров.
Ну и напахали мы за трое суток!
Шофер нетерпеливо погудел, и мы двинулись дальше. Впереди на мотоцикле ехал Вася, а по бокам автобуса еще долго бежали мальчишки со своей предводительницей.
Мы увозили пушку с уцелевшим снарядом, часть лопасти, редуктор, храповик («Удивительно, — сказала одна девочка, — у третьего самолета подряд совершенно одинаково отрываются храповики!»), множество мелких деталей и останки неизвестного летчика. Но у нас была надежда, что он не будет вечно неизвестным, потому что нам удалось найти кусок обшивки, на котором стояло странное сочетание: Д2911. Теперь надо было набираться терпения, пока работники архива Министерства обороны СССР, получив от нас запрос, установят по этим данным номер самолета, фамилию летчика и его довоенный адрес. После этого эрвээсы начнут искать родственников и, если найдут, пригласят в город и вместе с ними торжественно похоронят останки. Появится еще одна могила с обелиском, утопающая в цветах. А в школьном музее — фотография совсем молодого человека в гражданской или военной одежде, блондина или брюнета, улыбающегося или серьезного, в ту пору еще не подозревавшего, что под стеклом в школьном музее будут