Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
В 1965 году Андрей Вознесенский прибыл во Львов на воинские сборы. Прибыл, как сам вспоминал, «с наглостью поп-звезды и молодого пророка. И сразу попал в круг из шести юных лейтенантов, чьи хмельные головы кружились от идей свободы и женщин. Бешено цвели жасмины».
С этого начинается его «Мостик».
Райскими яблочками пахло во Львове. Каким ветром занесло сюда прекрасным августовским днем Андрея Вознесенского — понятно: призвали. Такой внезапный кунштюк поэт объяснит капризом мстительных властей: «От молниеносной стадионной славы, а затем опалы у меня поехала крыша. Ревнивые власти послали из столицы во Львов на офицерские сборы».
Незаметное слово «ревнивые» — вместе с тем такое навязчивое. При чем тут оно, казалось бы? Ревность власти к поэту? Ревнивы летучие музы и чуткие жены. Однако у ревности есть и другие масштабы — она историю движет. Ревнивы те, кто собирает стадионы, и те, кого не видно дальше самиздата. Тонут в ревности талант и бездарь, почвенник и космополит, державник и диссидент. Прошлое ревнует к будущему…
Казалось бы: оттепель! мосты наводим! Поэт в два счета все миры соединит! Какое там. Все расползалось — не ждали! — от ревнивой хлипкости.
Вернемся к лейтенанту инженерных войск Вознесенскому. Сборы молодых офицеров запаса были делом обыкновенным, да и отправился во Львов не он один — целый «партизанский» отряд литераторов. Крепить боевую мощь. Кто-то из коллег, прошедших те сборы, адресует Андрею однажды упрек (десятки лет таил обиду!): пользуясь снисходительностью командования, поселился-то Вознесенский не в части, а в гостинице отдельно от всех… Ну, надо сказать, он всегда старался держаться в стороне. Тем более что такие сборы бывали испытанием нелегким — для малопьющих.
Но Вознесенскому, пожалуй, там даже нравилось. Есть в форме военной что-то такое, от чего и в невоенном теле просыпается дух боевой, — туго стянув гимнастерку ремнем, сводить с ума выправкой встречных карпатских красавиц. Декабрист, кавказский изгнанник. «Так же, может, Лермонтов и Пестель, / как и вы, сидели, лейтенант». Вознесенский слал открытки родным и знакомым — одна такая сохранилась в архиве Лили Брик и Катаняна: «Милые мои Лиля Юрьевна и Василий Абгарович! Это я. Уже два месяца как я защищаю вас…»
Определили Вознесенского с учетом литературной специфики в дивизионную газету «Слава Родины». Отвечать на письма бойцов, править опечатки в текстах. Фронт работ он описал шутливо: «Кто только в газету ни писал / (графоманы, воины, девчата, / отставной начпрод Нравоучатов) — / я всему признательно внимал…»
В «Славе Родины» 2 октября 1965 года напечатали его новое стихотворение «Сквозь строй» — позже оно станет «Сном Тараса». Нервным и жестким. Он примеряет «шкуру» Тараса Шевченко, как свое второе «я». Шпицрутены в спину. Месиво боли. «Коллективный вой». Извинения бьющих друзей: «Прости, старик, не мы — так нас».
«Салонные эстеты», богема, — «шпицрутен в правой, в левой — кукиш». Чем ответить им? У Вознесенского нет другого ответа — кроме как: «Люблю вас, люди, и прощаю». Хотя — «тебя я не прощаю, век».
В ходе своей трехмесячной военной кампании Вознесенский написал и «Зов озера», начинающийся оборванным списком жертв гетто, расстрелянного на том самом месте, которое потом затопили искусственным озером. Много мест таких было в здешних краях. «Гражданин в пиджачке гороховом» в этом озере ловит рыбу, «только кровь на крючке его крохотном…». Поперхнется этой кладбищенской рыбой сослуживец Володька Костров: «Не могу, — говорит Володька, — / а по рылу — могу, это вроде как / не укладывается в мозгу!»
Другое стихотворение — «Лейтенант Загорин». Странный такой Загорин. У него то же имя, что у поэта, тот же год рождения — 1933-й, тот же рост — 174 см, сапоги того же размера — 42-го. У него те же, что у поэта, воспоминания: «Он рассказал мне свою историю. У каждого офицера есть своя история. В этой была женщина и лифт. „Странно“, — подумал я…» Наконец, и гимнастерку поэт почему-то носит тоже его, загоринскую… Двойник? Отражение в зеркале? Тот, с кем он слит — и кого одновременно видит в прорезь прицела?
В начале двухтысячных из «Зова озера», из «Загорина» и прочих армейских воспоминаний у Вознесенского вырастет неожиданный «Мостик». Эта повесть, объяснит Вознесенский, «по жанру офицерская, а фактически мысли в ней современные». А почему «Мостик»? «Это такой секс-символ, — скажет Вознесенский журналисту „Комсомолки“ Андрею Ванденко. — Сложно объяснить, надо почитать… Мостик — образ красивый, его можно перекинуть между берегами, в том числе между поэзией и прозой».
Пауза.
Воспользуемся ею.
* * *
Еще до офицерских сборов, в 1964-м, Вознесенский написал знаменитые строки, посвященные Белле Ахмадулиной. «Нас много. Нас может быть четверо. / Несемся в машине как черти. / Оранжеволоса шоферша. / И куртка по локоть — для форса. / Ах, Белка, лихач катастрофный, / нездешняя ангел на вид, / хорош твой фарфоровый профиль, / как белая лампа горит!» Сколько ни посвятят Ахмадулиной строк, а портрет, написанный Вознесенским, останется самым ярким.
Заметим, что в финале стихотворения начальная строка — «Нас много. Нас может быть четверо» — несколько изменена (курсив наш): «Что нам впереди предначертано? / Нас мало. Нас может быть четверо. / Мы мчимся — а ты божество! / И все-таки нас большинство». Тем самым подчеркнуто единство мчащихся.
Совсем немного воды утечет — и уже в семидесятом моряки в его поэме «Авось» (ее опубликуют в 1972-м, в начале восьмидесятых поэма станет самым знаменитым спектаклем «Ленкома») споют вдруг все наоборот. «Нас мало, нас адски мало, / и самое страшное, что мы врозь, / но из всех притонов, из всех кошмаров / мы возвращаемся на „Авось“».
Десятка лет не пройдет — а будто целая пропасть.
Но кто они, эти четверо, которых то ли много, то ли мало, — четверо, которые скоро окажутся врозь?
Счет на «четверки» — из числа особенных литературных формул. Евангельская притча о званых на пир не называет точной цифры: «Много званых, мало избранных». Моцарт у Пушкина повторяет: «Нас мало избранных, единого прекрасного жрецов».
Но вот — у демонической старухи-графини в пушкинской «Пиковой даме» появляется как раз четверо сыновей, и «все четыре отчаянные игроки, и ни одному не открыла она своей тайны».
В его «Руслане и Людмиле» сыновья «все четверо выходят вместе». Случайна цифра или нет, но и до Пушкина, в XVIII веке, поэт Алексей Ржевский недоумевал: «Как! четверо в одну красавицу влюбились? / Я верить не хочу, иль, знать, они взбесились».
У Пастернака «избранных» — трое. «Нас мало. Нас, может быть, трое / Донецких, горючих и адских». Многие так же гадали: кто эти трое — он сам, Маяковский и Асеев? А Цветаева? А Хлебников? А…