Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начало плавания было несколько испорчено морской болезнью. Дюма уверял, будто спасается от этого недомогания хорошей порцией буйабесса. На пятый день «Эмма» бросила якорь в Ницце, городе, который месяц назад радостно проголосовал за свое присоединение к Франции. Банкет, устроенный Альфонсом Карром, лишний раз подтвердил убеждение Дюма в том, что у него по всему свету есть друзья. Тем не менее, как ни хотелось Александру сделать приятное незнакомцам, наперебой произносившим тосты и речи, он стремился скорее их покинуть, чтобы присоединиться в Италии к отважному Гарибальди, чьи сподвижники – «красные рубашки» – только что заняли Палермо.
Шестнадцатого мая Дюма сошел на берег в Генуе, рассчитывая пробыть там дней десять-двенадцать, с тем чтобы переписать начисто мемуары Гарибальди и составить себе ясное представление о политической ситуации в стране. Что за путаница происходит в этой Италии! Только истинно латинский ум способен в ней разобраться… В Турине свой король, Виктор-Эммануил II, в Неаполе – свой, другой совсем, Франциск II, в Риме всем заправляет папа, на границах – недремлющие австрийцы, и ко всему этому – Наполеон III, который направо и налево торгует своей поддержкой… Для Александра, как и для Гарибальди, главным врагом был король Неаполя Франциск II, препятствовавший объединению всех провинций под властью единого скипетра и единой конституции. «Получилось, что я лично вступил в войну против неаполитанского короля, – пишет он Эмме Маннури-Лакур. – В остальном тебе беспокоиться не о чем, судна лучше „Эммы“ не найдешь. Оно прочное, и у него великолепный ход. […] Ты со мной, дорогое мое дитя, и в мои веселые минуты, и в грустные, потому что ты неизменно присутствуешь в моих мыслях. И ни одного часа я не могу прожить без того, чтобы мое сердце и мой ум не обращались к тебе». Эмма издала второй сборник стихотворений, «Асфодели», и Дюма настаивал на том, чтобы Сен-Феликс, Альфонс Карр и Дешанель посвятили хвалебные статьи последним стихам той, которая, по его мнению, вот-вот может навеки закрыть глаза. С одной стороны – «Асфодели» и слезы Эммы, с другой – грохочущие на Сицилии пушки. Колебаний быть не могло. Долг чести превыше любовного милосердия.
Тридцать первого мая, несмотря на шторм, Александр отдал приказ сниматься с якоря. Простояв два дня в бухте на севере Сардинии, куда пришлось все-таки зайти из-за непогоды, «Эмма» взяла курс на Сицилию. Море успокоилось, но качка все еще оставалась ощутимой. На рассвете 10 июня судно приблизилось к Палермо: над городом реяло красное знамя, правда, над фортом по-прежнему развевался неаполитанский флаг. Ну что ж, значит, Гарибальди взял город, а последние очаги сопротивления долго не продержатся! Александр бросился на берег. Со всех сторон он видел остатки баррикад, наполовину обугленные фасады… Тут уносили с поля битвы раненых, там добровольцы в красных рубашках выкрикивали что-то радостное, размахивая ружьями… Вдыхая запах пыли и пороха, он чувствовал себя помолодевшим, ему казалось, будто он вознагражден за все труды.
У входа в собор его встретил торжествующий Гарибальди в шляпе набекрень, в промокшей от пота и прилипшей к телу красной рубахе. Вождь революции распахнул объятия навстречу Александру: «Милый Дюма, как мне вас недоставало!» И пригласил разделить с ним завтрак, состоявший из «куска жареной телятины и кислой капусты». Малышку Эмилию, такую грациозную в своем мундирчике морского офицера, тоже пригласили к этому скудному застолью. Один из сотрапезников Гарибальди и его верный спутник, Джузеппе Банди, позже напишет, припомнив эту сцену:
«Возвращаясь во дворец Преторио, мы перебирались через баррикаду, как вдруг увидели шедшего нам навстречу очень красивого человека, который по-французски приветствовал генерала [Гарибальди]. Этот здоровяк был одет во все белое, голову его покрывала большая соломенная шляпа, украшенная тремя перьями – синим, белым и красным.
– Угадай, кто это? – спросил меня Гарибальди.
– Кто бы это мог быть? – ответил я. – Луи Блан? Ледрю Ролен?
– Черта с два! – смеясь, возразил генерал. – Это Александр Дюма.
– Как? Автор „Графа Монте-Кристо“ и „Трех мушкетеров“?
– Он самый.
Великий Александр заключил Гарибальди в объятия, всячески выражая свою любовь к нему, затем вместе с ним вошел во дворец, громко разглагольствуя и смеясь, словно он хотел наполнить здание раскатами своего голоса и смеха.
Объявили, что завтрак подан. Александр Дюма был в сопровождении щуплой гризетки, одетой в мужское платье, вернее – в костюм адмирала. Эта гризетка – сплошные гримасы и ужимки, настоящая жеманница, без всякого стеснения уселась по правую руку генерала, как будто иначе и быть не могло.
– За кого принимает нас этот знаменитый писатель? – спрашиваю я своих соседей по столу. Правда, поэтам дозволяются некоторые вольности, но то, что разрешил себе Дюма, посадив эту ничтожную дочь греха рядом с генералом, не может быть дозволено ни людьми, ни богами.
Великий Александр ел, как поэт, и оказался столь речистым, что никому не удалось и рта раскрыть. Следует сказать, он говорил не хуже, чем писал, и я слушал его затаив дыхание…»[97]
Решительно этому чертову французу прощалось все – его хвастовство, его нелепые наряды, его дурные манеры, его наглая ложь и пошлые связи – все искупалось его щедростью, любую неловкость оправдывал его хорошо подвешенный язык… Александр вырос, так и не повзрослев. Простодушие его было совершенно ребяческим, при том что желания и потребности – вполне мужскими. Жить на земле, думал он, означает не только получать подарки, но и сражаться ради того, чтобы их добыть. Гарибальди, способный оценить Дюма по достоинству, поселил приезжего вместе с его юной любовницей во дворце и предложил народу приветствовать «французского союзника», как только тот покажется на балконе. Едва завидев его, женщины закричали: «Да здравствует Италия!» Перед ним по мостовой катали огромную голову, отколотую от обезглавленной статуи короля Фердинанда II Бурбона, от которого генералу Дюма столько пришлось вытерпеть в калабрийских тюрьмах. Сегодня, глядя на обломки, лежащие у его ног, сын чувствовал, что отомстил за унижения и горести, выпавшие на долю отца. Вернувшись в свои комнаты, Александр, у которого в ушах все еще звучали овации толпы, одновременно и гордился тем, как История за него отомстила, и радовался тому, что рядом с ним есть прелестная девочка, которой можно рассказать свою историю. Эмилия по-прежнему слушала его с глуповатым восхищением. Разделявшие их годы ничуть не охлаждали ее пыла – наоборот, со временем девочка все крепче к Александру привязывалась. И не замедлила дать ему весьма ощутимое доказательство своей любви.
Узнав о беременности юной возлюбленной, Дюма нескрываемо развеселился и обрадовался своему, оказывается, неувядаемому таланту производителя. Стало быть, он в старости остался куда более крепким, чем мог предположить. Вот чудо-то: пока он раздумывает над тем, способен ли еще творить, Эмилия радостно показывает, что он способен натворить, а это ведь еще более лестно! Александру не терпелось сообщить новость своим друзьям, но Шарлю Роблену, который когда-то был его свидетелем на свадьбе с Идой, он написал о событии все-таки не без иронии: «Дорогой Роблен! Я обращаюсь к тебе как к человеку, который имел четырнадцать детей и, познав это несчастье, должен сочувствовать другим. Та крошка, которую ты видел у меня в доме, днем щеголявшая в костюме мальчика, ночью вновь становилась женщиной. Однажды, в бытность ее женщиной, с ней произошел несчастный случай, который в следующем месяце дал себя знать. Г-н Эмиль исчез, а м-ль Эмилия беременна…»[98]