Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Давай помянем отца, — сказал Колчанов. — Он ведь и мне приходился родственником… троюродным дядей…
Он захлопотал — накинул на стол белую скатерть, поставил тарелки, хрустальные рюмки, вынул из буфета бутылку армянского коньяка, прибереженную, ну, вот для такого случая. Мысленно обругал себя за то, что никакой закуски нету. Не предлагать же Вале макароны…
Валя нарезала принесенный торт с гладким шоколадным покрытием. Объяснила: это «Птичье молоко», Лёня где-то достал. Накрытый таким образом стол увенчала хрустальная (гордость Милды) ваза с алыми гвоздиками.
После выпитой рюмки Валя оживилась. Колчанов с удовольствием глядел на нее. Темно-синий костюм скрадывал ее полноту. Круглое лицо несколько отяжелело книзу, подбородок стал двойным, а сиреневые некогда глаза утратили былой блеск, — но все еще была Валя красива.
— Давай по второй. За Мишу твоего. За память…
— Нет. Сегодня твой день, Витя. За тебя… Очень хочется, чтобы ты не болел. Ты столько пережил, Витя. Дай тебе Бог здоровья и душевного равновесия.
— Спасибо. — Он усмехнулся. — Стоики утверждали, что блаженство в невозмутимости и спокойствии духа.
— Ты к чему это, собственно? — Валя уставилась на него.
— Это ты мне когда-то сказала.
— Да? А я думала, ты все-все забыл.
— Ничего я не забыл.
— Знаешь, Витя, я убедилась, что мы живем одновременно в двух мирах: в реальном и в мире нашей памяти. В реальной повседневности — страдание, а в памяти — утешение.
— Разреши возразить. Во-первых, в реальной жизни не только страдания, но и радость. Разве ты не была счастлива?
— Была. Любила мужа, люблю сына. Но в то же время — столько натерпелась страхов, столько несправедливостей… Трудно подсчитать, чего было больше — счастья или страданий.
— А во-вторых, — сказал Колчанов, — думаю, что прав Бердяев, когда отделяет исторический взгляд на жизнь от «частного». «Частный» взгляд боится страданий, боится той слезинки ребенка, которую сделал проблемой Иван Карамазов.
— А разве это не великая проблема жизни?
— Конечно, проблема. С «частной» точки зрения слезинка ребенка не может быть оправдана. Так же, как с точки зрения Евгения нет оправдания Петру, построившему Петербург среди «топи блат». А исторический взгляд устремлен в глубину, в сущность жизни. Он ставит вечные ценности выше сегодняшнего блага. Он может оправдать жертвы и страдания во имя человеческого духовного восхождения.
— Но ведь это религиозный взгляд, Витя.
— Ну и что? Разве плохо, если религиозный?
— Странно, что это говоришь ты, преподаватель марксизма.
— Мой марксизм мне давно надоел. Как и мой атеизм. Жизнь и смерть человека на Земле не вмешаются в схемы материалистической философии… Ладно, оставим это… Давай еще тяпнем. За тебя, Валя.
Коньяк на него действовал положительно: почти унялась боль в ногах.
— Ты, Валечка, хорошая, — сказал он мягко. — Искренняя.
— Спасибо, Витя. Очень приятно. Меня так редко хвалили.
— Знаешь, я так и не научился братской любви.
— Братской любви? — У Вали возникла складочка на лбу между бровей. — Что-то я не понимаю — о чем ты…
— Помнишь Румянцевский сквер? Ну вот… Когда-то в этом сквере ты сказала, что любишь меня как брата. Я и пошел… на обмороженных своих ногах пошел прочь… из твоей жизни… еще гроза была в тот день, ливень… Мне бы удовлетвориться братской любовью, я ведь и на самом деле твой троюродный брат. Но… я был молод и глуп… Ничего у меня не получилось, Валечка, с братской любовью…
Тут он поднял на нее взгляд и увидел, что она плачет. По щекам катились прозрачные слезы, Валя утирала их платочком.
— Прости, — сказала со вздохом. — Я стала слезлива на старости лет.
— Нет, это ты меня прости, что не сдержался.
— Витя, милый Витя… Не осуждай меня за то, что я тогда…
— Нисколько не осуждаю.
— Разве я виновата, что влюбилась в Мишу?
— Ты правильно поступила, выйдя за Мишу. Он был легкий, веселый… не то что я с моим мрачным характером… Не плачь, Валя. Все правильно.
— Да… все правильно… — Она попыталась улыбнуться сквозь слезы. — Ты умный, все понимаешь… — И, помолчав: — Ты сказал, что ушел из моей жизни… Я бы хотела, Витя, чтобы ты вернулся.
С этими словами Валя протянула к нему руки поверх стола, и он взял эти маленькие, как бы молящие о помощи руки в свои и, нагнув голову, поцеловал одну и другую.
Это была минута, полная нежданной радости, но и грустная в то же время. Где-то в страшной дали опять пропели трубы.
Нет, это просто прозвенел звонок. Вошли Нина, румяная с мороза, и Владислав, похожий в шерстяной шапочке, обтянувшей голову, на пилота. В квартире сразу стало шумно. Нина на кухне готовила закуски, стуча ножом и громко, через раскрытую дверь, высказываясь о текущей жизни:
— Перестраиваются, перестраиваются, а продуктов все меньше. На рынок придешь — от цен глаза лезут на лоб. Гераська, не лезь под ноги! Совсем обалдел от колбасного духа. На, ешь!.. Встретила институтскую подругу, она акушер-гинеколог, так она рассказывает, рождаются дети с фетопатией — представляете?
— А что это такое? — спросила Валя.
— Алкогольное отравление в утробе матери. Ужас! До чего же мы докатимся, а?
— Эх, яблочко, да куда котишься! — пропел Влад, нарезая на доске батон. — В ве-че-ка попадешь, не воротишься!
— Что это ты развеселился? — спросил Колчанов.
— Так день же рождения у вас.
— Влад получил кредит в банке, — объяснила Нина, — вот и веселится.
— Получить-то получил, — уточнил Влад, — а как отдавать буду — один Аллах знает. До весны, может, продержимся, а там пойдем по миру… Виктор Васильич, вам водочки можно налить?
— Папа, чтобы не забыть, — сказала Нина, ставя на стол поднос с закусками. — Я договорилась, завтра тебя примут в больницу. Будь готов к десяти часам. Мы заедем за тобой и отвезем.
— В больницу? — Колчанов наморщил лоб. — Не хочу в больницу.
— Надо, папа! Домашнее лечение тебе не поможет. Надо!
Лапин сидел в кресле с резной деревянной спинкой над разложенным пасьянсом и как будто дремал. Во всяком случае, так показалось Колчанову, когда он вошел в маленькую комнату.
— Вы спите, Иван Карлович?
— А, это ты. — Лапин взглянул на него сквозь очки и подмигнул левым глазом. — Который час?
— Полпервого ночи.
— Чего не спишь? Ноги болят?
— Все болит. Душа болит.
— Душа! — Лапин криво улыбнулся, блеснул золотой его клык. — Какая еще душа? Нет никакой души. Есть сознательность, и есть предрассудки, пережитки прошлого.