Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Возьмите трубку. Сергей Иванович, — привел меня в себя почтительный голос замполита.
— Ха-ха-ха, — загрохотал по телефону генерал, — не бойся. Сергей, анекдота жизни. Мы из любых анекдотов вытащим своего человека… ха-ха-ха… за пидара, значит. гнойного приняли?
Я отвечал односложно:
— Да… да.
— Плоды детанта. Спокойно иди домой. Жди нашего вызова. Живи в свое удовольствие. Пожелания есть какие-нибудь?
Неожиданно для себя и на глазах у замполита, который смотрел на меня так, как смотрят открытые чины на секретных сотрудников, я попросил генерала распорядиться, чтобы мне нарвали букет последних астр с милицейских клумбочек, а больше ничего не надо, потому что я очень устал и вырвал шашлыком у ИМЭЛа… это между «Арагви» и сортиром…
— Ха-ха-ха… анекдот, Серега, ни один диссидент такого нарочно не придумает… Будь здоров. Привет жене. А сволочь караульная уже летит в Афганистан. Сознался, оказывается, чем два года занимался на посту… на посту… внутренним онанизмом… ха-ха-ха… дрочил глазами, спускал носом… вот аж докуда добрались половые извращения… анекдот…
— До свидания, Вадим Палыч, — сказал я печально, ибо был в состоянии, отторгающем любой юмор, и положил трубку.
Замполит вручил мне торопливо нарванный и бездарно составленный букет запыленных донельзя астр — белых, фиолетовых, розовых, темно-бордовых…
Как бы то ни было, я человек ненормальный. Чего уж тут изворачиваться перед самим собою?.. Поблагодарив замполита, я уткнулся лицом в цветы, приводящие нас в похоронное настроение, как никакие иные, сказал:
— И до каких же пор мы… мы… мы будем отлавливать друг друга?
Затем сдавленно зарыдал прямо в астры, затрясся от неописуемой тоски бытия и был выпровожен из отделения на Пушкинскую улицу.
Дома завалился в чем был на диван. Простить не могу себе, что несчастный караульный переведен из-за меня с поста номер один СССР на жуткие задворки грязной и кровавой сонькиной внешней политики.
Судя по всему, думаю, был этот часовой ярко невезучим остолопом. Мало того, что служба его невообразимо ужасна, при всей своей торжественной и почетной видимости, мало того, что закомплексованная с пионерского возраста дамочка брала его в одетом виде на чужом полу, что, возможно, испытывал он, стоя на посту, нечеловеческие муки от вида проходящих во всесоюзную трупную девушек и женщин, бесстыдно пожиравших глазами его истуканскую внешность, а затем испытал чувство конечного бессилия перед невообразимой чесоткой и дошел до апогея позора в самом эпицентре планеты — мало всего этого. Теперь едет он пытать и убивать других или быть замученным и обезглавленным другими… Тоска…
При чем тут, думаю, задроченный кремлевский часовой околотрупной мавзолейной службы? Вот подбросить бы на Седьмое ноября, в парадный денечек, под пальтуганы партийных вождей и под шинелишки мрачных от кабинетной остоебенелости генералов беспощадный десантик голодных Надежд Афганщины — 6Ф/ 7Х». Подбросить да понаблюдать вместе с казенной народной толпою, как обомлеют все они от жгуче-массированного первого укуса, но сперва не выдадут друг перед другом неудержимого порыва чесануться — лишь затопчутся поэнергичней на сукровичном надгробии, словно от позднеосеннего морозца, — а потом, очумев от чесотки и правительственной, все на своем пути сметающей раздражительности, потом, послав мысленно трафаретное празднество к чертовой бабушке, полезут, неприлично толкаясь в беспорядочной очереди, вниз — в стерильную безопасность государственного морга, разденутся враз до исподнего, побросают шмотки прямо на хрустальный гроб своего богопочитаемого трупа и начнут с ненавистью, блаженством, первобытной страстью ловли в пещере паразитов, с постаныванием, хрипами и улюлюканьем гоняться за высокоманевренными блохами и чесаться… чесаться… чесаться… Почешитесь, отупевшие сволочи… может, дочешетесь до чего-нибудь положительного и отправитесь в правительственную дизобаню на Краснопресненской пересылке, где прожарят в полезном аду ваши внутренние карманы, швы, лампасы, кальсоны и галифе с пиджачками… может, выпарят там из расчесанных до крови ваших тел и мозгов октябрьскую блошиную заразу, а потом поразит ваш слух раздавшийся под закопченными пересылочными сводами, много чего повидавшими на своем веку, трезвый, громоподобный голос:
— Вы-хо-о-оди-и… Про-о-верка на-а-а вшивость…
Народ-то уже, думаю, порядком начесался, а вы все что-то никак не чешетесь…
Тут вернулась с работы Котя. Первым делом спросила, куда это подевались ее «письки». С ней, судя по голосу и тоскливому запаху, происходило что-то не то.
— Лучше погляди, что со мною стало, — уклончиво сказал я и разделся по пояс. Котя ужаснулась.
— Вырвались, когда кормил?
— Именно так. — О, как благодарен я был року и Коте за подсказку. — Вырвалось всего четыре штуки. От ужаса садок выпал из рук, треснул, и я спустил его в сортир. Могла произойти биологическая катастрофа на весь дом от утечки насекомых. Боровцев — враг мой номер один — в соседнем подъезде проживать изволит. Котя… Меня долго кусали. Чуть с ума не сошел от бешенства. Поймал. Пошел и напился. Вот, хрустальных астр нарвал напоследок на печальном сквере… Жить тяжело…
Котя вдруг не выдержала и тоже разрыдалась. Спрашиваю — что случилось? С ужасом глядя на меня. Котя сказала:
— Боровцев в Лондоне остался… после конгресса…
— Ну и что? Сейчас веяние такое — оставаться. Весь наш балет — одной ногой здесь, другой — там.
— Идиотик… все отшучиваешься, когда… когда…
— Что «когда»?
— Овчинников, вице-президент, собрал нас… расформировывают… Боровцев выдал военные тайны… обвинил в подготовке бактериологической войны… передали по «голосам»…
— Котя, — говорю проницательно, — без работы не останешься… Может, с дружком твоим часовым что-то стряслось? За ними ведь следят… От тебя попахивает, — говорю, — не служебной заботой, а чистосердечной болью…
— Ничего подобного. — воскликнула Котя с такой страстной правдивостью, что я только усмехнулся про себя печально и мудро, поставил новую, словно воскрешенную пластиночку и раскрываю объятия, как в танцзале.
— Давай, милая жена, станцуем «Афганистанго», — вырвалась из меня ни с того ни с сего, словно блоха, жутковатая шуточка. Я думал, что она приведет Котю в ужасное бешенство, начнутся обвинения и упреки в юродивом фиглярничании и бесконечном цинизме, но Котя обвила вдруг мою шею руками… пластиночка сталинских времен поскрипела, покорябалась об иголку… был день осенний… и листья грустно опадали… в последних астрах… печаль хрустальная жила… сле-е-езы-ы… ты безутешно проливала… ты не любила-а-а… и со мной прощалась ты… я водил ее по комнатам и по кухне полуголый, поглядывая в трюмо на расчесанную свою до крови спину и смиренно вдыхая застоявшийся в Котиной прическе одинокий… тоскливый… кирзовый… оружейный… табачный… омерзительный… мавзолейный… кремлевский смердюнчик… Котя