Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Век Просвещения открыл Польшу (вместе с остальной Восточной Европой), а теперь эстафету готовилась принять эпоха романтизма, целиком перенимая эту изощренную конструкцию, со всеми ее интригующими намеками на древнюю Сарматию, варварскую Скифию и даже Луну. Руссо призывал поляков сохранить Польшу в своих сердцах, но его собственные «Соображения», а также труды других авторов его поколения, несмотря на их увлечение Польшей, помогли вписать ее имя и в интеллектуальную программу Просвещения.
Французская революция нанесла удар отношениям Екатерины с Просвещением. Она с открытой враждебностью относилась к революции, считая ее международной идеологической угрозой, так что в 1791 году в Санкт-Петербурге даже запретили издание Вольтера. Вольней, один из философов Просвещения, писавший об оттоманском Востоке, возвратил ей почетную медаль, некогда посланную ему из России; Гримм, впрочем, все еще был к ее услугам и от имени императрицы заверил Вольнея, что она уже «забыла и ваше имя, и вашу книгу»[731]. Теперь в Санкт-Петербург толпами прибывали не просвещенные философы, а эмигранты-роялисты; через двадцать лет после визита Дидро русская столица принимала брата Людовика XVI, графа Артуа, ставшего после реставрации Карлом X. Существовал даже план основать отдельную эмигрантскую колонию на Азовском море — двадцать лет спустя после того, как Вольтер и Екатерина мечтали поселить на том же самом месте швейцарских часовщиков.
В 1795 году в Санкт-Петербург прибыла Элизабет Виже-Лебрен, любимая портретистка Марии-Антуанетты. В своих мемуарах она оперирует традиционными формулами XVIII века, упоминая «внутреннюю часть России, куда еще не проникла наша современная цивилизация». На самом деле она почти не видела этой внутренней части, и даже короткая поездка за пределы столицы в сопровождении русского слуги напомнила ей о «Робинзоне Крузо и Пятнице»[732]. В Санкт-Петербурге она рисовала по памяти Марию-Антуанетту, но успела лишь начать портрет Екатерины, как в 1796 году царица скончалась. У нее была еще возможность написать портрет Станислава Августа, который лишился своего государства и прибыл в Санкт-Петербург в 1797 году, за год до своей смерти. Мадам Виже-Лебрен вспоминала, как впервые услышала о нем в Париже, за много лет до того — «от многих людей, встречавших его у мадам Жоффрен», а теперь она сама пользовалась его благосклонностью: «Ничего не было трогательнее, чем снова и снова слушать, как счастлив бы он был, если бы я приехала в Варшаву, пока он еще царствовал». Она написала «два больших поясных портрета, один в костюме Генриха VI, другой в бархатном сюртуке». Что до самого Станислава Августа, то он, возможно, и рад был познакомиться с мадам Виже-Лебрен, но самой важной его встречей в Санкт-Петербурге было паломничество в Эрмитаж, где разместили библиотеку Вольтера[733]. Екатерина купила ее после смерти философа в 1778 году и перевезла книги в Санкт-Петербург, где они стоят и сейчас.
В 1801 году, первом году нового века, в Англии Уильям Коббетт напечатал в газете «The Porcupine» («Дикобраз») серию открытых писем к министру иностранных дел лорду Хоксбери, будущему лорду Ливерпулю. В своих письмах Коббетт осуждал проходившие в то время в Амьене переговоры о заключении временного мира между Англией и Наполеоном. Именно закрытие континента для Англии и господство там Бонапарта сделали Коббетта особенно чувствительным к проблеме очертаний Европы. Он вглядывался в отдаленные восточные окраины, пытаясь найти страны, все еще неподвластные Наполеону. Там, однако, он и подавно отказывался видеть источник международной поддержки для Англии:
Какие политические отношения могут у нас быть со странами, расположенными за Неманом и Борисфеном? Мы поддерживаем сообщение с этими странами через Ригу, подобно тому как с Китаем мы поддерживаем сообщения через Кантон. Не правда ли тогда, что добрая половина Европы покорена Францией, а оставшаяся половина лежит простертой у ее ног?[734]
В этом исключительном абзаце Коббетт подвел итог конструированию Восточной Европы в XVIII веке и предвосхитил последствия такого подхода, наступившие в XIX и XX столетиях. Представление о крае, лежащем за Неманом и Днепром, вполне соответствует видению Бёрка, словно в телескоп глядевшего на Польшу, которая «может считаться страною, расположенной на Луне». Неизбежный и решительный ответ на вопрос о том, «какие политические отношения могут у нас быть», — вторжение в Россию, начатое Наполеоном в 1812 году.
Сравнивая страны, лежащие за Неманом и Днепром, с Китаем, Коббетт основывался на том, что век Просвещения упорно считал Восточную Европу «Востоком Европы». Точкой доступа туда для него, как и для Дидро по дороге в Санкт-Петербург за двадцать лет до того, была Рига. В XX веке Рига, к тому времени столица Латвии, превратилась в. передовой пост, откуда после революции американские дипломаты, включая молодого Джорджа Кеннана, докладывали о событиях в Советской России:
Старый Петербург был, конечно, мертв или по большей части мертв — и зачастую недоступен для путешественников с Запада. Но Рига все еще жива. Это один из тех случаев, когда копия пережила оригинал. Жизнь в Риге, таким образом, означала во многих отношениях жизнь в царской России. … Внизу, в промокшей от дождя гавани слышались крики маневровых паровозов и стук побитых ширококолейных товарных вагонов, завершавших свой месячный путь к докам бог знает откуда, из пространных внутренних частей России[735].
Кеннан и американские дипломаты сознательно поддерживали представление о преемственности между царской Россией и Советским Союзом; но одновременно заметна и наивная преемственность взглядов между воспоминаниями Элизабет Виже-Лебрен, где во внутренние части России «еще не проникла наша современная цивилизация», и мемуарами Джорджа Кеннана, обозначившего ту же самую территорию «бог знает откуда».