Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А кого ты ищешь? – спросил он Розу.
– Одного знакомого полицейского.
– Ну, ты же знаешь нескольких.
– Нет-нет, другого. Давно. Он уже умер.
– Тогда какая разница?
– Я… я хочу, чтобы он арестовал медсестру.
Вот оно, всегдашнее жуткое дно ее праведности: оказывается, черные женщины пытаются стащить у нее что-то. Вот они, всегдашние фантазии бывшей революционерки о мужчинах в форме, холодно восстанавливающих справедливость.
– Но как же он может кого-то арестовать, если он умер?
Роза поглядела на него как на дурачка, словно возвращая его к той первой встрече, к тому вечному моменту противостояния между ними, уносившему их вспять к первому непрошеному уроку, который Роза преподала Цицерону, познакомив его с десятичной системой библиотечной классификации Дьюи.
– Ты ищешь моего отца? – спросил он, просто чтобы вывести себя и Розу из тупика.
Она кивнула.
– Не можешь вспомнить его имя?
– Я…
– Дуглас. Хочешь, чтобы я записал?
– Да.
Цицерон перевернул картонную карточку двадцатилетней давности и на пустом обороте создал новую запись-подсказку – о собственном отце:
ДУГЛАС ЛУКИНС
ЛЮБИЛ ТЕБЯ
УМЕР
* * *
Провалы в памяти разрастались. Впрочем, изредка Цицерон заставал Розу разговорчивой. В иные дни она говорила столько, сколько не наговорила, наверное, лет за пятнадцать. Цицерон окрестил эти приступы словоизвержения “деменциалогами”, они чем-то напоминали предсмертный бред гангстера “Голландца Шульца” или “Разум на краю своей натянутой узды” Герберта Уэллса. В этих речах, зиявших, как швейцарский сыр дырками, пустотами вместо пропущенных глаголов, тем не менее вспыхивали искорки былой криптологической энергии, слышались отголоски логики поднаторевшей в застольных баталиях спорщицы. Она принималась говорить безо всякого предупреждения. “Дуглас, я влюбилась в негра не как еврейка, а как коммунистка”.
В последнее время Цицерон заканчивал писать книгу и оброс гордым слоем жирка, подолгу сидя в своей библиотечной кабине для индивидуальной работы. Иначе выражаясь, обрел солидность фигуры, набрав приличествующий преподавателю вес и грубоватую грузность, наверное, доставшуюся ему в наследство от отца. Так что пускай Роза называет его Дугласом, если ей так хочется. Цицерон стал посещать ее реже; в любом случае, с его нью-йоркским ритуалом было покончено, потому что слова “рак геев”, когда-то передававшиеся только устно, шепотом, с недавних пор попали в газеты. Публика, собиравшаяся в вест-сайдских грузовиках, занервничала, потом запаниковала, а потом в одночасье разбежалась. Теперь поездки в Джерсейском транзите превратились в чистое самопожертвование, в лучшем случае – в возможность проверить студенческие работы или немножко подремать.
Он считал своим долгом поощрять Розины попытки поговорить, если она проявляла такое желание.
– Это почему? – спросил он.
– Евреем можно перестать быть. Такое постоянно происходит. Можно просто слиться со всем этим парадом американцев-победителей. А вот коммунистку из себя я вытравить не могу, ведь это все равно как голой прилюдно ходить или опозоренной. Это и есть мой внутренний негр.
– Мне нравится ход твоих мыслей, – ответил Цицерон. – Впрочем, говори потише. – Он высунул голову за дверь, оглядел коридор, куда Роза больше не отваживалась выходить. – И не расхаживай прилюдно голой, ладно?
И все же осколки Розиных воспоминаний не всегда поддавались расшифровке. А если и поддавались, то не всегда оказывались убедительными. Она принялась рассказывать что-то о Нижнем Ист-Сайде, унылые и убогие эпизоды, связанные с мороженщиками и старьевщиками, о любовных похождениях на идишистской сцене, но у Цицерона складывалось впечатление, что эти осколки воспоминаний вообще не Розины, а чужие. Точнее, ему показалось, что она стащила их из “Мира наших отцов” Хоу.
– Ты что, читаешь эту троцкистскую книжку? – поддразнил он ее, но она, похоже, даже не опознала это слово или просто не захотела опознать.
Поздний флирт не просто с отцом или с отцом Цицерона, а со Святым Отцом, пожалуй, перечеркивал даже самые главные, исходные сектантские убеждения. Потому что Роза читала еще и “Путеводитель для заблудших” Моисея Маймонида, хоть это и могло показаться несуразным, учитывая ее состояние. Однажды Цицерон застал ее за чтением этой книги.
– Я могу принести тебе почитать что-нибудь другое, если хочешь, – сказал тогда Цицерон, разворачивая соленые бублики и салат с белой рыбой (еду в последнее время он приносил в основном для себя самого).
– Бог творит мир, уходя из мира, – произнесла Роза.
– Роза, может, я и тугодум, но я просто не понимаю.
– Если Он здесь, то занимает все пространство. И лишь удаляясь, Он освобождает место, где может поместиться что-то другое. И тогда возникает все это.
– А что конкретно это для тебя значит? – Цицерон уже приготовился услышать Розин перевод Маймонидовых понятий в плоскость ее зацикленности на собственной перистальтике: Чтобы приготовиться к пиршеству, вначале нужно освободить кишечник.
– Это та самая причина, Альберт, по которой у нас в Америке так и не случилось революции!
Она уже несколько раз называла его Альбертом, да и Арчи тоже; казалось, для нее просто размылись различия между разными людьми. Цицерон довольствовался тем, что стал собирательным мужчиной в жизни Розы, ее Большим Другим.
– Как это?
– Капитализм не желал уходить отсюда. И нам нечем было дышать, для нашего существования просто не было места. Все пространство занимал капитализм.
– Бог, который отказывался становиться падшим?
– Да!
– Ну, тебе-то все-таки повезло, Роза. Ты же некоторое время просуществовала. И об этом даже сохранились записи.
* * *
Дело происходило на верхнем этаже дома, целиком отведенного под вечеринку, на Пасифик-стрит в Бруклине. Это хитро отремонтированное здание (голые кирпичные стены покрыли шеллаком, а обычные лестницы заменили винтовыми), нуждавшееся в более капитальном ремонте, служило чем-то вроде жилья для кучки приехавших в столицу молокососов-провинциалов, в чьих глазах Цицерон пользовался статусом “коренного” ньюйоркца, хотя в действительности никогда им не был, а только притворялся. В комнатах висело множество черно-белых фотографий в рамках с видами Файер-Айленда, стоял прославленный обеденный стол, который, как и крышка пианино, был сейчас заставлен подносами с опустошенными бокалами и с раздавленными кружками дорогого fromage[35]. Сама вечеринка была устроена по случаю дня рождения одного из уже немолодых гомиков, с которыми, похоже, успела переспать едва ли не половина явившихся на пирушку (у него уже начали проявляться кое-какие ранние признаки разрушительной болезни). А потом кто-то цыкнул на гостей и выключил стерео с записью Карли Саймон, так что на секунду стал слышен шум грозы, бесновавшейся на улице, и барабанная дробь дождя по заляпанному грязными брызгами стеклу, и тогда гости глупым перепуганным хором вскрикнули ууууууууууу! Но крикунов утихомирили вовсе не для того, чтобы зажечь свечки на торте, а для того, чтобы сделать погромче звук в телевизоре и заманить кутил к экрану: там Дайана Росс со сцены под открытым небом в Центральном парке управляет умами миллиона промокших пикникеров. Дайана Росс не страшилась грозы, она отважно сражалась с нею, и вскоре это зрелище стало “гвоздем программы” для участников вечеринки, – казалось, оно заранее приготовлено для их развлечения. Цицерон тоже примкнул к зрителям и делал вид, будто эти песни знакомы ему не только по основательно заигранным отцовским пластинкам “Лучшие хиты величайших исполнителей” с безнадежно испорченной дорожкой “Я слышу симфонию”. А тем временем танцор Роландо, который только полчаса назад объяснял Цицерону, что в балете никогда не поднимают руку, не делая параллельного движения соответствующей ногой, уже просунул большой палец своей прекрасной обнаженной ноги в одну из петелек на поясе Цицерона, стоя при этом у него за спиной. Так вот, именно там, в этом доме, где проходила вечеринка, когда за окном бушевала июльская гроза, Цицерон вдруг понял, во-первых, ему не нужно больше посещать Розу, если только не возникнет такого желания, а во-вторых – почему-то это было важнее, – он не станет посещать ее сегодня, хотя накануне позвонил, обещал приехать и даже приехал из Джерси.