Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К концу жизни фрейдовский анализ не удовлетворял его неразработанностью телесных, двигательных моделей, которые были бы близки его синкретической одаренности: «…проклятие познания, неспособного одолеть действие, лежит над всем психоанализом», – писал он в 1946 году. Источник метафор он находит в более деятельном марксизме. Экстатические, недифференцированные состояния сознания («пра-психика») не раз сравниваются им с бесклассовым обществом. В пра-психике он находит образ психологического идеала примерно так же, как Энгельс видел свой социальный идеал в бесклассовой промискуинной общине. В этих примитивизирующих идеях прошлое и будущее, прогресс и регресс путаются между собой так же, как сливаются мужское и женское, субъект и объект, индивидуальное и массовое. И все же тотальное слияние оставалось недостижимым.
Для Эйзенштейна эта невозможность полного соединения всех противоположностей была «равносильна Голгофе». Рафинированный интеллектуал, он видел в себе множество отклонений от универсального единства, воспринимая их как «раздир души». Даже противоположность чувственного и символического мышления переживалась им как «центральная травма». Орфей оставался недостижим, оказываясь лишь певцом и отражением выходящего на площадь Диониса, умирающего теперь в экстатических массах и возрождающегося в их иррациональном вожде.
Известно, что Эйзенштейн не раз обращался к московским психоаналитикам по поводу личных проблем. Но анализ, насколько мы знаем, не шел. Во время недолгой работы Эйзенштейна в Голливуде в середине 30-х он тоже прибег к помощи аналитика, некоего доктора Рейнольдса, с которым его познакомил Чарли Чаплин. Эйзенштейн пытался преодолеть с помощью психоанализа трудности, возникшие при съемках его картины «Стеклянный дом». Его продюсер Айвор Монтегю был поражен, когда Эйзенштейн «стал тратить часы – и наличность – сидя с д-ром Рейнольдсом на нашем балконе и пытаясь найти препятствия, которые мешали ему, ему самому, думать об истории „Стеклянного дома“». К счастью, добавлял Монтегю, у них ничего не выходило. Впрочем, сам Монтегю считал замысел Эйзенштейна ставить «Стеклянный дом» навязчивой идеей и даже чем-то вроде наркомании.
Для нас замысел этой картины очень интересен, и столь же характерны испытанные режиссером трудности, побудившие обратиться к психоаналитику. Отклонив предложенный ему заказчиком сценарий, Эйзенштейн собирался ставить голливудский фильм по роману Евгения Замятина «Мы», великой сатире на социалистический рай, рисующей смертельное противостояние человека обществу-толпе, которая лишает его индивидуальности и любви. Автор «Октября» и «Потемкина» хотел, видимо, использовать свое пребывание за границей, чтобы выразить новое и более сложное отношение к режиму на родине. Возникшая амбивалентность была столь сильна, что вызвала творческий ступор. «Заграница – предельное испытание для творческого работника: способен ли он вообще творить вне революции». Но выбор замятинского «Мы» означает, что дело было не в ностальгии, а в критическом и потому трудном понимании себя и своего общества.
Монтегю не знал о том, что прототипом «Стеклянного дома» была антиутопия Замятина, как не знал он, скорее всего, и о том, что делалось в самой Утопии, из которой ненадолго вырвался его шеф. А мы можем себе представить ту беспрецедентную смесь творческой силы, страха перед режимом, путаницы идей и преданности идеалам, с которыми пришлось встретиться на калифорнийском балконе непривычному доктору Рейнольдсу.
Первый русский постмодернист
Насколько известно, интерес Михаила Бахтина к психоанализу был теоретическим. Практикой ни в качестве пациента, ни в качестве аналитика он, видимо, не занимался. Основной областью его интересов были литература и человек, каким он виден сквозь литературу. Главными его героями были Достоевский и Рабле. Книга Бахтина, посвященная Достоевскому (первое издание – 1929; второе – 1963; сами эти даты говорят о многом), очень популярна; она, наверно, открывает индекс цитирования работ советских гуманитариев ХХ века. Но притом, что Бахтину, в общем, удалось издать довольно много (много для советского ученого со взглядами, далекими от официальных), а теперь о нем существуют тома, написанные на многих языках, смысл его психологических идей остается мало известным и в России, и на Западе. Помимо неясности с авторством, которая отразилась на судьбе нескольких его книг, восприятие его мыслей затрудняется непривычностью контекста: поэтика Достоевского или Рабле не самая обычная среда для психологов и психоаналитиков. К тому же наиболее ясную формулировку некоторых ключевых мыслей Бахтина мы находим лишь в посмертно опубликованных черновиках.
Бахтин – младший современник большинства героев этой книги. Он родился в 1895 году в Орле. Мы можем себе представить сегодня обстановку, в которой он рос и учился, по социологическому исследованию, которое проводил в 1918 году в Орле Д. Азбукин (см. гл. VIII). 80 % подростков хоть раз в жизни были в театре. Большинство орловских ребят собирались стать служащими, педагогами, докторами, артистами. Бóльшая часть их считали, что в школе лучше, чем дома… Опубликованное в 1923 году, это исследование и тогда, и сейчас читается как воспоминание об утерянном рае.
Впрочем, когда Михаилу было 9 лет, его семья переехала в Вильну, потом – в Одессу. Провинциальные центры Российской империи дали ему гуманитарное образование, которое много позже поразит советских читателей его книг. В 1914 году Бахтин перевелся из Одесского в Петроградский университет.
Самая своеобразная черта биографии Бахтина связана с его старшим братом Николаем. Погодки, почти двойники – Николай был старше Михаила на год – братья были необыкновенно близки друг другу в своих занятиях, но, видимо, достаточно различны по характеру и привычкам. Оба имели сугубо гуманитарные интересы, оба выбрали классическое отделение Петербургского университета, оба учились там у одного и того же профессора, последователя Ницше Фаддея Зелинского. Вероятно, общение с братом носило тот вопрошающий, провоцирующий и возражающий характер, который стал для Михаила Бахтина образцом подлинного диалога.
Диалог незавершим по определению. Но братьев разлучила история: Николай вступил в Белую гвардию, после ее поражения плавал матросом по Средиземному морю и несколько лет служил во французском Иностранном легионе в Африке. После ранения он продолжил свои филологические изыскания в Сорбонне и, наконец, с 1932 года спокойно преподавал в одном из колледжей Кембриджа. Поучительно, что Николай с его экзотическим опытом и великолепными условиями для работы остался в истории лишь как «другой» Бахтин; Михаил же, оставшийся в России не то по убеждениям, не то по