Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как Вы связываете эти понятия? – слабо удивился Деткин-Вклеткин.
– Напрямую, – не мудрствуя лукаво ответил Случайный Охотник. – Я не верю, что можно наесться искусством… Я, в крайнем случае, готов поверить, что это хороший десерт, но в качестве основного блюда – не верю!
– Вы прямо как Станиславский! – провел тонкую аналогию образованный Хухры-Мухры.
– И пусть! – упрямо сказал Случайный Охотник. Потом он с состраданием посмотрел на Деткин-Вклеткина, потоптался около него со своим вяленым песцом и вдруг махнул рукой, положил вяленого песца на снег и хриплым фальцетом запел – причем на удивление точно:
Та-та-та-та, та-ра-ра, тата,
Та-та-та-та, та-ра-ра, тата,
Та-та-та-та, та-а-а-а-а,
Та-та-та-та, та-а-а-а-а…
Деткин-Вклеткин даже приподнялся на локте: он посмотрел на Случайного Охотника практически с ужасом. То, что пел Случайный Охотник, был фрагмент из «Лебединого озера».
Случайный Охотник потупил взор, сбросил унты и снял штаны из шкуры. Старые голые колени Случайного Охотника, мгновенно покрасневшие на морозе, выглядели некрасиво.
– Свихнулся, – констатировал Хухры-Мухры.
Случайный Охотник, не поднимая глаз, помотал головой, вздохнул как перед прыжком в воду и тихо сказал:
– Я «Танец маленьких лебедей» умею… петь и танцевать.
– Откуда… откуда? – только и выдохнул Деткин-Вклеткин.
– Меня семилетним на большую землю возили… один раз. Я там «Танец маленьких лебедей» по телевизору посмотрел. И запомнил…
Тут он смело взглянул Деткин-Вклеткину прямо в вытаращенные теперь глаза и с мукой сказал: «Ешьте… пожалуйста», – после чего быстро пошел по снегу на носочках, снова начав старательно выводить:
Та-та-та-та, та-ра-ра, тата,
Та-та-та-та, та-ра-ра, тата,
Та-та-та-та, та-а-а-а-а,
Та-та-та-та, та-а-а-а-а…
Его некрасивые коленки сгибались плохо, руки были неестественно вытянуты в правую сторону, как будто там, рядом с ним, стоял другой маленький лебедь… такого же преклонного, как и он сам, возраста, а за ним еще и еще один, общим числом четыре – их можно было чуть ли не всех разглядеть на ледяной поверхности… И они подпрыгивали под тоненькую хриплую музыку, старательно долбя пальчиками лед и с грациозным упорством перемещаясь – четыре шага вправо, четыре влево… как полагается у маленьких лебедей.
Танцовщик напряженно смотрел прямо перед собой, стараясь ни в коем случае не сбиться и не замечая, что пальцы его давно размочалены в кровь и что танцует он по тонюсенькой алой полоске, ни разу не оступившись ни вперед, ни назад.
Закончив танец, он совсем смутился, натянул штаны и унты, отошел в сторону и сел на снег, тяжело хватая ртом ледяной воздух. Потом медленно скосил глаза – в ту сторону, где лежал Деткин-Вклеткин.
Никакого Деткин-Вклеткина там больше не лежало. С тревогой вскинув голову, Случайный Охотник увидел, что разрумянившийся Деткин-Вклеткин уже стоит рядом с ним, на твердых ногах, – и глаза его блестят, как звезды.
– Спасибо… спасибо! – полным голосом сказал Деткин-Вклеткин. – Никогда в жизни, слышите, никогда я не получал такого… такого высокого эстетического наслаждения! И никогда не видел, чтобы Душа так танцевала. Мне этого, знаете ли, надолго теперь хватит…
– На сколько? – осторожно спросил Случайный Охотник.
Деткин-Вклеткин улыбнулся, ничего не ответив. Улыбка была кроткой.
Он подал Случайному Охотнику руку и повел его, прихрамывающего, по снегу – туда, где в отдалении от них сидел и плакал образованный эскимос Хухры-Мухры.
– Вы чего? – спросил Случайный Охотник.
– От радости, – сказал тот и бережно поправил последнюю спичку, завершавшую линию. – От радости, что это я высек Вас… тебя! – изо льда.
Обнявшись, они смотрели вдаль, откуда должна была тянуться встречная спичечная линия.
Вдали ничего не было. Кроме далекого белого льда.
– Мы проживем… – сказал вдруг Хухры-Мухры. – Мы дождемся. А если что… – тут он подмигнул Случайному Охотнику, – если что, так у меня тоже кое-что есть… в пищу. У меня в юрте есть девочка вышитая – с глазками, с носиком – как живая. А волосы – из шерсти песца. И муфта из шерсти песца… Тоже искусство, Вы не говорите!
– Мы и не говорим! – в один, причем все равно тихий, голос сказали Деткин-Вклеткин и Случайный Охотник.
Позади них раздался слабый крик. Обернувшись, они увидели Массового Читателя, о котором совсем забыли. Тот лежал на снегу, доскандировывая, видимо, опять Николая Дмитриева:
Если б не имел я слух и зренье –
Ро-ди-на б за-пом-ни-лась такой!
Пришлось броситься к нему и констатировать, что он при смерти.
– Он при смерти! – так и констатировал, правда, с какой-то странной интонацией, Хухры-Мухры. Потом спросил умирающего: – Да что с Вами?
– Не вынесла душа – поэта! – торжественно признался Массовый Читатель и тихо умер.
Вот как оно неловко, стало быть, получилось… Пришла-таки беда, откуда не ждали.
Ну и ладно, что ж делать теперь! Не всегда все выходит правильно – и ничего тут не попишешь. Хотя… кто ж знает, как оно правильно? Если прислушаться, например, к Ролану Барту, то очень даже начинает казаться, что читатель-то, собственно, и является главным героем художественного произведения. «Так обнаруживается целостная сущность письма, – утверждает Ролан Барт в статье под неприличным названием «Смерть автора», – текст сложен из множества разных видов письма, происходящих из различных культур и вступающих друг с другом в отношения диалога, пародии, спора, однако вся эта множественность фокусируется в определенной точке, которой является… читатель… сводящий воедино все те штрихи, что образуют письменный текст».
Автор художественного произведения приносит извинения за приведенный – в исполнение – фрагмент вышеупомянутой бартовской статьи… Зато теперь понятно, какую утрату мы с Вами понесли и почему именно с этого момента художественное целое неминуемо начинает разваливаться. Но тут что скажешь… всякое художественное целое обречено, ибо, увы, – не вечно!
Любой дурак знает, как это важно – вовремя уйти со сцены. Знает, а не уходит: стоит себе на сцене, стало быть, – (любой) дурак (любым) дураком и все чего-то медлит. Ему говорят: «Пошел вон со сцены!» – а он ни в какую! Этим любой дурак, собственно, и отличается от автора настоящего художественного произведения. Автор настоящего художественного произведения никогда не доводит ситуацию до критического состояния, ибо автору настоящего художественного произведения что важно? Чтобы его любили! А о какой же любви может идти речь, когда тебе говорят: «Пошел вон со сцены!»? О любви тогда идет речь, когда просят: «Не уходи со сцены! Останься хоть на миг!» В ответ же следует так вот равнодушно пообещать: «Ну, если только на миг…» – но обещания ни за что не выполнить.