Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что случилось, Туман?
— Вы можете идти домой. Скоро приедет Большой человек, привезет последний раз картошку.
— Гм… Владимир Дмитриевич, а мы ведь уже не заложники. Маралов подъедет, и мы с ним домой…
Вот, выходит, и кончилась жизнь здесь. Пора домой.
— Радуетесь?
— Не знаю… Очень уж мало мы разведали. Даже где Старые Берлоги — и того не знаем.
— И не узнаем, слишком важная это для них тайна.
К месту, где вырывается из-под скалы родник, двигалось несколько зверей, что-то несли. Вот стали вгонять в землю колья; один ставил, втискивал в землю, другой стучал по нему камнем. Новые черепа закачались на кольях, и странно выглядел среди оскаленных клыкастых черепов легкий, изящный череп человека.
— Туман… — тихо позвал Михалыч.
Он все же невольно напрягся, когда гигантский зверь развернулся в его сторону и сделал шаг.
— Это ведь череп человека… почему он здесь?
— Нет. Тут только черепа народа. Череп Окуня, который спас своего сына, потому что прыгнул на охотников.
— Но это ведь череп человека… Вон, справа.
— Он медведь, — фыркал Туман, — он принес мир людям. Люди убили его.
Туман откровенно удивился, когда Михалыч подошел ближе и, глядя в глазницы черепа, наложил на себя крестное знамение: он не видал еще ничего подобного. Наверное, он удивился бы еще больше, поняв, кого поминает Михалыч: не светлого предка, который будет даровать здоровье Народа, а парнишку, замученного идиотами так, что он убежал от них к медведям.
— Все-таки интереснейшая картинная галерея, — проговорил Товстолес, указывая на черепа, — но ненадежная… Пока живы те, кто знал покойников, они легко восстановят по виду черепов их облик. А когда не станет живых свидетелей? Представляете, что можно навоображать?
— Можно. Но есть ведь описания, которые передаются из поколения в поколение. Если нет живописи, нет фотографии, как сохранять дорогой облик?
То же самое делали и люди… Культ черепа ведь не случаен, и есть он почти везде, по всему миру.
— А древность?
— Ну-у… Монте-Чирчео датируют примерно тысяч пятьдесят назад. Это на берегу Тирренского моря, в Италии. Там произошел оползень, целая гора сползла в море. Живописная такая гора, хозяин местной гостиницы был безутешен — боялся, туристы больше не будут приезжать. Он стал бродить по этой изувеченной горе, нашел своего рода лисий лаз — низкий, неудобный, и по нему прополз в пещеру…
— Один?
— Да. Смелый человек, но неразумный — легко могло засыпать… Ну, и оказалось — пещеру засыпало десятки тысяч лет тому назад, как бы закупорило в том виде, в каком она была тогда. Среди прочих находок был и череп… Череп когда-то стоял, поддетый на кол — примерно как эти (Михалыч показал на черепа Первых и только что добавленные к ним). Люди жили в пещере — а их предок, дедушка или прадедушка, как бы жил в месте с ними.
— Семейный портрет! — Товстолеса слегка передернуло.
— Именно — семейный портрет! Потом будут снимать посмертные маски, ваять статуи, бюсты, ставить их в доме для памяти и поклонения. До появления живописи и фотографии — самый совершенный вариант.
— То есть у них все впереди…
— Думаю, что да.
Застучали камни позади под кем-то тяжелым и уверенным. Говорящие ходят бесшумнее.
— Ну, вот они и вы! Уверяли меня, уверяли, что вы в полном порядке, а я подумал — лучше придти да проверить!
Перед учеными стоял Маралов. Как всегда, большой и шумный, как чаще всего — веселый и довольный жизнью. Обнялись. Тут же улыбался и Андрей. Михалыч покосился на камни, где сидела Танька всего несколько минут назад.
— Вы им, вроде бы, привезли несколько грузовиков картошки?
— Это им сейчас на еду, а весной надо будет учить их правильно возделывать почву, сажать…
— Последствия своих действий вы улавливаете?
— Естественно. Земледелие, оседлость, крестьянский быт…
— …Цивилизация, — подхватил Михалыч, — сначала одно поселение земледельцев, потом, на картошке, пойдет у них демографический взрыв, станет их в десять, потом в сто раз больше, чем сейчас…
— И в результате — много поселков, распространение в другие места, вытеснение диких медведей…
— Ну, вытеснили же наши предки более диких обезьян. И каждый раз, как появлялась более совершенная форма людей — тут же вытесняла более дикую. Сапиенсы вытеснили питекантропов, земледельцы — охотников.
— А нас медведям и вытеснять не придется — сами уйдем…
— Назовите вещи своими именами: вымрем.
— Можно и так.
— Ну уж нет, — покрутил головой Маралов, — вы если хотите, вымирайте, а я пошел картошку разгружать. Медведи, если недосмотришь, такого там наворотят…
Недовольно ворча, он удалился.
— Жаль, обидели его этими жуткими прогнозами… Но вообще-то, Владимир Дмитриевич, человек и правда вымирает… Или точнее сказать, вырождается. Само по себе появление таких, как Гриша Астафьев — это начало конца. Мы отменили естественный отбор, и теперь все больше будет появляться таких вот уродов: людей, которые буквально не могут нормально жить. Ни трудиться, ни воспитать детей, ни сделать что-то, что останется после тебя. Все, чем жив человек и его душа, им не нужно. Перспектива человека: распад, и чем больше таких, как Гриша, тем он ближе.
— Вырождение?
— А оно уже идет полным ходом… Вы разве сами не видите?
— Вижу.
Помолчали.
— Иногда я поражаюсь мужеству и гениальности Уэллса… Помните его мысль в «Машине времени», что XIX век — это век вершины, век высшего взлета человеческого духа и силы мысли? Что потом человек станет могущественнее, достигнет колоссальных успехов в науке и в технике, построит невероятные машины и громадные здания, но лишившись опасностей и бед, начнет вырождаться. Не будет уже такого могучего духа, такой воли к познанию и освоению Земли, всего космического пространства, какие были в XIX столетии, когда человек уже много чего знал и мог, но еще во многом нуждался и главное, не начал деградировать.
— Мысль сильная… Но ведь и Уэллс представлял себе вырождение не таким отвратительным… Как бы более красивым, более драматичным.
— Еще бы! Представить себе Гришу Астафьева — это надо уметь… И представить такое будущее — все же страшно, что ни говори.
— А знаете, что самое страшное, что я видел в своей жизни?
Михалыч издал неопределенный звук, означавший, видимо, заинтересованность.
— Это не война, не голод, даже не тридцать седьмой год, — раздумчиво говорил старый ученый. — Самое страшное в своей жизни я увидел уже совсем взрослым… И знаете, что это было? Это были мальчики на лавочках. Я впервые увидел их в Москве, в шестидесятые годы; потом они появились и в других городах, такие же мальчики. Сидят такие существа на лавочках… Вернее, не то чтобы сидят… Под словом «сидят» все же имеется нечто более определенное… Ну, скажем так: они помещаются на лавочках… Они ухитряются сидеть так, словно у них нет ни единой прямой и твердой кости, как медузы.