chitay-knigi.com » Историческая проза » Реформы и реформаторы - Александр Каменский

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 111 112 113 114 115 116 117 118 119 ... 153
Перейти на страницу:

Глядя прямо в глаза царю с усмешкою подобострастною, но вместе с тем такою хитрою, что она казалась почти дерзкою, заключил архиерей торжественно:

– Ты еси Петр, Камень, и на сем камени созижду Церковь мою.

Наступило молчание. Только члены Всепьянейшего собора галдели да праведный князь Яков Долгорукий бормотал себе под нос, так что никто не слышал:

– Воздадите Божия Богови и кесарева кесареви.

– А ты, отче, что скажешь? – обернулся царь к Стефану.

Пока говорил Прокопович, Стефан сидел опустив голову, смежив глаза, как будто дремал, и старчески бескровное лицо его казалось мертвым. Но Петру чудилось в этом лице то, чего боялся и что ненавидел он больше всего, – смиренный бунт. Услышав голос царя, старик вздрогнул, как будто очнулся, и произнес тихо:

– Куда уж мне говорить о толиком деле, ваше величество! Стар я да глуп. Пусть говорят молодые, а мы послушаем…

И опустил голову еще ниже, еще тише прибавил:

– Против речного стремления нельзя плавать.

– Все-то ты, старик, хнычешь, все куксишься! – пожал царь плечами с досадою. – И чего тебе надо? Говорил бы прямо!

Стефан посмотрел на царя, вдруг съежился весь и с таким видом, в котором было уже одно смирение, без всякого бунта, заговорил быстро-быстро, и жадно, и жалобно, словно спеша и боясь, что царь не дослушает.

– Государь премилостивейший! Отпусти ты меня на покой, не безмолвие. Служба моя и трудишки единому Богу суть ведомы, а отчасти и вашему величеству, на которых силу, здравие, а близко того и житие погубил. Зрение потемнело, ноги ослабли, в руках персты хирагма скривила, камень замучил. Одначе во всех сих бедствиях моих единою токмо милостию царскою и благопризрением отеческим утешался, и все горести сахаром тем усладилися. Ныне же вижу лицо твое от меня отвращенно и милость не по-прежнему. Господи, откуда измена сия?..

Петр давно уже не слушал: он занят был пляской князь-игуменьи Ржевской, которая пустилась вприсядку под песню пьяных шутов:

Заиграй, моя дубинка,

Заваляй, моя волынка…

– Отпусти меня в Донской монастырь либо где будет воля и произволение вашего величества, – продолжал «хныкать» Стефан. – А ежели имеешь об удалении моем какое сумнительство, кровь Христа да будет мне в погибель, аще помышляю что лукавое. Петербург ли, Москва ли, Рязань – везде на мне власть самодержавия вашего, от нее же укрыться не можно, и нет для чего укрываться. Камо[47]бо пойду от духа Твоего и от лица Твоего камо бегу?..

А песня заливалась:

Заиграй, моя волынка.

Свекор с печки свалился,

За колоду завалился,

Кабы знала, возвестила,

Я повыше б подмостила,

Я повыше б подмостила,

Свекру голову сломила.

И царь притоптывал, присвистывал:

Ой, жги! Ой, жги!

Царевич взглянул на Стефана. Глаза их встретились. Старик умолк, как будто вдруг опомнился и застыдился. Он потупил взор, опустил голову, и две слезинки скатились вдоль дряхлых морщин. Опять лицо его стало как мертвое.

А Феофан, румянорожий силен, усмехался. Царевич сравнивал невольно эти два лица. В одном – прошлое, в другом – будущее Церкви.

В низеньких и тесных палатах было душно. Петр велел открыть окна.

На Неве, как это часто бывает во время ледохода, поднялся холодный ветер с Ладожского озера. Весна превратилась вдруг в осень. Тучки, которые казались ночью легкими, как крылья ангелов, стали тяжелыми, серыми и грубыми, как булыжники; солнце – жидким и белесоватым, словно чахоточным.

Из питейных домов и кружал, которых было множество по соседству с площадью, в Гостином дворе и далее за Кронверком, на Съестном и Толкучем рынках, доносился гул голосов, подобный звериному реву. Где-то шла драка, и кто-то вопил:

– Бей его гораздо, он, Фома, жирен!

И врывавшийся из окна вместе с этим пьяным ревом оглушительный трезвон колоколов казался тоже пьяным, грубым и наглым.

Перед самым Сенатом, среди площади, над грязною лужею, по которой плавали скорлупы красных пасхальных яиц, стоял мужик в одной рубахе – должно быть, все остальное платье пропил, – шатался, как будто раздумывал, упасть или не упасть в лужу, и непристойно бранился, и громко, на всю площадь, икал. Другой уже свалился в канаву, и торчавшие оттуда босые ноги барахтались беспомощно. Как ни строга была полиция, но в этот день ничего не могла поделать с пьяными: они валялись всюду по улицам, как тела убитых на поле сражения. Весь город был сплошной кабак.

И Сенат, где разговлялся царь с министрами, был тот же кабак; здесь так же галдели, ругались и дрались.

Шутовской хор князя-папы заспорил с архиерейскими певчими, кто лучше поет. Одни запели:

Христос воскресе из мертвых.

А другие продолжали петь:

Заиграй, моя дубинка,

Заваляй, моя волынка…

Царевич вспомнил Святую ночь, святую радость, умиление, ожидание чуда – и ему показалось, что он упал с неба в грязь, как этот пьяный в канаву. Стоило так начинать, чтобы кончить так. Никакого чуда нет и не будет, а есть только мерзость запустения на месте святом.

II

Петр любил Петергоф не меньше Парадиза. Бывая в нем каждое лето, сам наблюдал за устройством «плезирских садов, огородных линий, кашкад и фонтанов».

«Одну кашкаду, – приказывал царь, – сделать с брызганьем, а другую, дабы вода лилась к земле гладко, как стекло; пирамиду водяную сделать с малыми кашкадами; перед большою, наверху, историю Еркулову, который дерется с гадом седмиглавым, называемым Гидрою, из которых голов будет идти вода; также телегу Нептунову с четырьмя морскими лошадями, у которых изо ртов пойдет вода, и по уступам делать тритоны, якобы играли в трубы морские, и действовали бы те тритоны водою, и образовали бы различные игры водяные. Велеть срисовать каждую фонтану и прочее хорошее место в першпективе, как французские и римские сады чертятся».

Была белая майская ночь над Петергофом. Взморье гладко как стекло. На небе, зеленом, с розовым отливом перламутра, выступали черные ели и желтые стены дворцов. В их тусклых окнах, как в слепых глазах, мерцал унылый свет зари неугасающей. И все в этом свете казалось бледным, блеклым; зелень травы и деревьев – серой, как пепел, цветы – увядшими. В садах было тихо и пусто. Фонтаны спали. Только по мшистым ступеням кашкад да с ноздревых камней, под сводами гротов, падали редкие капли, как слезы. Вставал туман, и в нем белели, как призраки, бесчисленные мраморные боги – целый Олимп воскресших богов. Здесь, на последних пределах земли, у Гиперборейского моря, в белую дневную ночь, подобную ночному дню Аида, в этих бледных тенях теней умершей Эллады была бесконечная грусть. Как будто, воскреснув, они опять умирали уже второю смертью, от которой нет воскресения.

1 ... 111 112 113 114 115 116 117 118 119 ... 153
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности