Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До сих пор Иоганн не мог считать, что он достаточно полно изучил хотя бы одного курсанта. Именно это и служило причиной его бессонных размышлений, когда приходилось перебирать в памяти тысячи мельчайших, разрозненных, еле ощутимых признаков, говорящих о том, что человек остался человеком. Но эти обнадеживающие черточки сочетались с таким множеством отрицательных, что прийти к какому-либо выводу было пока невозможно.
А время шло и повелительно требовало действий, и, хотя Иоганн почти регулярно оставлял информацию для Центра в тайнике, указанном Эльзой, и получал через обратную связь рекомендации и советы, кроме Туза, других верных людей ему до сих пор найти не удалось.
Дневной рацион курсантов составляли хлеб — четыреста граммов, маргарин — двадцать пять граммов, колбаса гороховая или конская — пятьдесят граммов и три штуки сигарет. Утром и вечером ячменный или свекольный кофе. По сравнению с лагерным этот паек мог показаться обильным.
Больше всего курсанты страдали от недостатка курева. Подобно тому, как заключенный в ожидании приговора жаждет утолить тоску беспрерывным курением, так же и эти люди — одни ваялые, подавленные, с замедленными движениями, другие возбужденные до истерики — испытывали мучения от табачного голода.
Как-то Гаген добродушно посулил им бодрым тоном:
— Когда поможете нам захватить Кавказ, будет вам табак.
Хотя в переводе на русский язык это звучало несколько двусмысленно и кое-кто усмехнулся, такое обещание никого не утешило.
После отбоя Иоганну приходилось поочередно с другими переводчиками дежурить с наушниками в канцелярии у провода микрофонов, установленных в общежитиях. С помощью переключателя он мог слышать, о чем говорят между собой курсанты в любом помещении каждого из бараков.
После дежурства он обязан был сдавать запись наиболее существенных разговоров Дитриху. Кстати, Иоганн предполагал, что подобные же микрофоны установлены в комнатах сотрудников штаба, но прослушиванием этой линии занимаются только работники отдела «3—Ц» и сам Дитрих.
Гаген дал Вайсу два исторических романа Виллибальда Алексиса. Сказал значительно:
— Великий наш романтик прошлого века.
«Какая провинциальная узость, какая напыщенность», — подумал Иоганн. Читая на дежурстве эти книги, он испытывал только щемящий душевный голод. Подумать только: Толстой, Чехов. Достоевский писали в то же время.
Иоганн вспомнил «Войну и мир», и воспоминания приходили так, будто это все была и его жизнь, которой он здесь лишился. Но когда он вспоминал страницы, посвященные Платону Каратаеву, его кроткую, покорную беззлобность к врагу, его способность тихо, безропотно, беспечально ко всему приспосабливаться, умиленно радоваться просто оттого, что он существует, этот Платон мгновенно представал перед ним в обличье курсанта Денисова по кличке «Селезень».
Русоволосый, сероглазый, говорит окая, на лице просящая, застывшая улыбка. В своем «сочинении» Денисов писал: «Как известно, человек рождается в жизни один раз. Но при этом от него независимо, какой страны он получается гражданином. В силу такого стихийного обстоятельства я оказался советским».
В цейхгаузе Денисов долго и тщательно выбирал себе обноски французского трофейного обмундирования, какие получше. Долго искал такие ботинки, каблуки и подошвы которых были меньше стоптаны, заведомо зная, что носить ему все это не доведется и после окончания курсов выдадут все другое. Но хозяйственный инстинкт был выше реальных обстоятельств. И Денисов счастливо улыбался, когда ему удалось сыскать в груде обуви пару ботинок на двойной подошве.
— Добрая вещь, — сказал он с довольной улыбкой. — Рассчитана на серьезного потребителя.
В столовой он ел медленно, вдумчиво. Когда жевал, у него двигались брови, уши, скулы и даже жесткие волосы на темени. Охотно обменивал сигарету и отломанную половину другой на порцию маргарина.
Занимался старательно. Испытывал искреннее удовольствие, получая хорошую отметку, огорчался плохой. И был по-своему смекалист.
Вот сейчас Вайс слышит в наушниках его дребезжащий, сладенький, деловитый тенорок. Рассуждает, наверное лежа на койке:
— Пришел я в себя, и первое, чему очень даже обрадовался, — тому, что не помер. И бою конец. Очень было неприятно предполагать все время, что все именно в твое тело стреляют. Подходит немец. Встал перед ним, от страха дрожу. Гляжу — человек как человек. Улыбаюсь деликатно. Ну, он меня и пожалел. Ведет, автоматом в спину пихает. Кругом наши ребята лежат. Жалею. Поспешили. А загробной жизни-то нет. Землячок мой в нашей роте был. Его бы я еще насчет плена постеснялся. Но он раньше, в санбате, помер. Значит, свидетелев нет. А я оказался живучий. Имею возможность на дальнейшее существование. Мне ведь самой лучшей жизни не надо. Мне бы только избушка и солнышка чуток, ну и чтоб пища. Я без зависти. Меня сюда только за одно поведение прислали. Я и в лагере жить привык. Наспособился ко всему. Люди огорчаются наказанием несправедливым. А я что же, ничего, продолжаю жить, только маленько сощурюся, и ничего — существую. Есть причины, от нас зависимые, а есть независимые. Есть лагеря, есть школы для шпионов — тоже. Кто-то же все равно место займет. А почему не я? Не пойду — другой пойдет. Механика ясная.
— Ты аккуратный, и резать будешь аккуратно.
Грубый голос, наверное принадлежащий человеку по кличке «Гвоздь». Лицо его после ожога в глянцевитой, тугой, полупрозрачной розовой коже. В анкете записано — сапер. Вайс подозревает: танкист или летчик, обгорел в машине.
— Мне это не обязательно, — возразил Денисов. — Я на радиста подал. В силу грамотности, полагаю, уважут. В колхозе я всегда на чистой, письменной работе был.
— Лизучий ты.
— А это у меня от вежливости. Имею личный жизненный опыт всякое начальство чтить и уважать. Ум у меня, может, и небольшой, но чуткий. Велели во время коллективизации жать — ну я и жал. Но кого по моей статистике высылали, перед их родственниками потом извинялся. Не я. Власть! Оспорю — меня заденут. Понимали. Народ у нас сознательный. Другим в окошко стреляли, мне — нет. Я человек простодушный и тем полезный.
— Как рвотное средство.
— А тебе меня такой грубостью за самолюбие не ущипнуть, нет. Хошь — валяй плюнь! Утрусь — и ничего. Если только ты не заразный. Плевок — это только так, видимость. А вот если ты меня где-нибудь захочешь физически… Тут я тоже тебе самооборону не окажу. Но начальство будет точно знать, кто мне повреждение сделал. Поскольку я теперь на из инвентарном учете.
— У нас одного такого в лагере в сортире задавили, — сказал Гвоздь раздумчиво.
— И напрасно, — возразил Денисов. — Убили одного, скажем, провокатора. И за его мерзкую фигуру десятка три хороших людей после постреляют. Я всегда был против такого. И можно сказать, что немало хороших людей спас тем, что предотвратил.
— Доносил?
— Так ведь на одного, на двух умыслявших. А сохранил этим жизнь десяткам. Вдумайся. И получится благородная арифметика.