Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Порядочный же человек ты, Федор. Да ведь и я... Иному прочему-то и не отдам еще дочь...
Любовь не разбирает, урочный для нее час или неурочный. Как ни трудна была жизнь, как ни изматывала Клашку и Федора непосильная работа, оба думали о своей любви, знали, что когда-нибудь заговорят о ней вслух. Они берегли все это до какого-то торжественного, удивительно солнечного дня. Когда он придет, они не знали, но оба чувствовали, что день этот недалек, что он приближается, он вот-вот наступит...
Но день не наступил. Наступил однажды вечер. Федор сидел вот так же на травянистой опушке, а Клашка лежала у него на коленях. Лежала и смотрела на розовый закат. Много раз она вот так же, положив голову на Федькины колени, слушая, как гудят от усталости ее ноги и руки, спина, провожала закат. Но в тот вечер почему-то усталость быстро исчезла.
Сильнее и чаще вздымалась ее грудь, широко были раскрыты ее влажные, чуть раскосые глаза.
Глаза раскрылись еще шире, когда она увидела вдруг низко над собой Федькино лицо, сердце остановилось...
И в тот же миг исчез закат, исчезли деревья над головой, исчез куда-то весь мир.
Едва Федор поцеловал ее, она вскочила и, шатаясь, как пьяная, путаясь в высокой траве, разрывая ее ногами, побежала куда-то. Остановилась возле огромного кедра и привалилась к стволу.
Федька подошел к ней, пряча от стыда лицо. Она тоже не посмела на него взглянуть, уткнулась ему в грудь.
Так и простояли они под кедром всю ночь.
Собственно, и ночи почему-то на этот раз не было. Едва Клашка коснулась Федора горячим лбом, как тайгу насквозь прорезали тугие солнечные лучи.
И тогда Клашка оторвалась от его груди, запрокинула голову, взглянула Федьке в лицо. Из глаз ее лились радостные слезы, волосы упали на плечи. Федька осторожно взял их и пропустил сквозь пальцы.
... Свадьбу договорились сыграть, не откладывая, до начала сенокоса.
Пистимея, узнав о предстоящей женитьбе сына, всю ночь шептала молитвы, а утром вынула из сундука толстую, перевязанную шпагатом пачку денег.
— Чтоб не попреками потом жадностью. Всю деревню приглашай.
Захар Большаков для поездки в загс приказал запрячь самую лучшую лошадь.
Когда Федор и Клашка сели уже в ходок, Захар протянул большой, туго набитый бумажник:
— А это от меня.
— Захар Захарыч! — воскликнули враз Федор и Клашка.
— Ну! — прикрикнул председатель. — В Озерках положите в сберкассу. Невелики деньги, да пригодятся, когда дом будете строить...
Сказал и торопливо, неловко пошел прочь.
... Шумно и весело началась свадьба. Столами заставили почти пол-улицы.
С самого утра вдоль столов расхаживал Антип Никулин, прицеливаясь то к одной, то к другой бутылке. Клашкина мать то и дело отгоняла мужа подальше, прикрикивала:
— Постыдился людей бы! Успеешь нализаться еще!
— Ты, мать, что понимаешь?! — обиженно говорил Антип. — Радость — она тоже не терпит, она требует... Могу я за счастье родной дочери? Другую-то, Зинку, когда дождешься! Шестой всего год пострелухе...
— Ты до свадьбы свое пятнадцать раз выпил. Иди, иди! Стыд прямо, вон гости подходят...
Гости быстро заполнили всю улицу.
Заплескался над деревней непривычный смех и говор. Гармошку бы надо в таких случаях, да кто будет играть? Гармонисты далеко...
Столов было много, да все равно не хватило всем. Но кому не хватило, те, нисколько не обижаясь, расположились прямо на земле.
Не было в этот день в Зеленом Доле людей грустных и неулыбчивых, кроме разве Пистимеи Морозовой. Но это все понимали по-своему. Шутка ли — такой день! Недаром ведь говорят: сын женился — как под лед провалился.
Да еще, пожалуй, Захар Большаков, председатель, был в этот день не особенно весел. То залучатся его глаза светлой улыбкой, то притухнут вдруг, и опустит их Захар в тарелку или долго и задумчиво станет глядеть на Федора с Клашкой, на веселых, говорливых гостей.
— Ты чего это, дядя Захар? — спросил Федор.
Председатель стряхнул с себя оцепенение. Налил рюмку и встал.
— Что же пожелать тебе, Федя? — начал Захар. — Хорошую ты себе жену взял. Не было у меня никогда ни семьи, ни жены, не испытал я в жизни этого человеческого счастья. Так будь ты, Федя, счастлив за себя и за меня, пусть всегда тебе и твоей жене...
— Горько-о! — не вытерпев, крикнул кто-то.
Хлестнул по всей улице гул голосов, взметнулись руки со стаканами, кружками, рюмками. Клашка, вспыхнув до корней волос, уже встала вслед за Федором. Федор повернулся к жене, взял ее за плечи...
И в это время торопливо подбежала к столам уборщица колхозной конторы, всхлипнула и заголосила:
— Повестка ить, Захарушка! В контору сейчас привезли... Завтра чтоб во всей справе в Озерках был...
— Какая повестка? — переспросил невольно Захар. — Кому?
Председатель не однажды ездил в военкомат, добиваясь повестки, но его не брали в армию по двум причинам: во-первых, из-за руки, искалеченной Демидом, — она все-таки действовала плохо; во-вторых, он был забронирован как специалист сельского хозяйства.
— Федюшке... Господи, и в такой день! — простонала уборщица.
Вскрикнула Клашка, повисла на груди Федора. Смолкли голоса, опустились руки со стаканами и чашками.
Федор все-таки поцеловал жену и, обнимая ее одной рукой, поднял другой рюмку:
— Что же, люди... Заодно и проводите меня.
И выпил первую в своей жизни рюмку водки.
Снова зашевелились гости, поплыл над деревней пьяный говор. Через полчаса о повестке Федора будто и забыли — привычны были тогда повестки, не эта первая, не эта последняя...
А Федор потихоньку увел Клашку из-за стола... Весь вечер и всю ночь бродили они по берегу Светлихи, по зареченским лугам, возле Марьиного утеса...
А утром рассеялась пыль из-под колес ходка — и словно не было на свете Федора Морозова...
Никогда не забудут люди военные годы.
И никогда не забудут они почтальонов военных лет.
Отцы и матери, жены и невесты ждали каждый день почтальонов со страхом и затаенной, но вечно живущей надеждой: что-то он несет?!
И страх этот был не суеверный, не напрасный. Часто, очень часто почтальоны приносили в обыкновенных голубых или серых конвертах обжигающие руки, леденящие сердце бумажки.
Много приходило в годы войны таких бумаг и в Зеленый Дол. Почта, как всегда, работала исправно и четко.
Никто не подсчитывал, никто не измерял, сколько слез пролили над этими бумажками зеленодольские отцы и матери, жены и невесты.