Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сошников скорее машинально ткнулся в небольшую кованную калитку. Оказалось заперто — судя по массивной железной коробке, приваренной к стояку, на автоматический засов. И тут же в доме отворилась дверь с тонированным стеклом, вышел пожилой охранник в черной униформе, вероятно до этого наблюдавший за Сошниковым, прошел через дворик, но, не доходя нескольких шагов, наверное, по растерянности посетителя почувствовав необязательность визита, остановился, выдержанно спросил на милицейский манер, в чем сразу и угадывался бывший сотрудник:
— Я вас внимательно слушаю, уважаемый?
— Да в общем-то я так… — оправдывающимся тоном сказал Сошников. — Я участвовал в проекте… И вот, хотел посмотреть, что получилось.
— Да пожалуйста, смотрите, — изобразив равнодушие, сказал охранник, развернулся, ушел в дом.
Сошников, впрочем, ожидал что-то подобное. Хмыкнув, он пошел прочь.
Увиденное необычайно поразило его. Но он шел какое-то время, не совсем осознавая, что ему пригрезилось. Он хорошо знал, что самое сложное дело в жизни — оставить самого себя без оправданий. Можно было перед другим человеком изобразить признание в проигрыше. И все равно это были бы только слова. Но для самого себя разум всегда сбережет тысячу уважительных причин, которые позволят тебе не сникнуть окончательно. И вдруг уже на улице, в многолюдье, где можно было остаться по-настоящему в одиночестве, всплыло: «Что ж, если признаться самому себе… Без всяких оговорок, получается, что я проиграл… Я проиграл везде, по каждому пункту жизни…» Он прошел еще сотню метров, прежде чем самолюбие сумело протиснуться к воздуху: «Но разве не плевать? Разве что-то поменялось? Жизнь катится дальше. А у каждого своя жизнь».
* * *
В один из дней, к вечеру, который, впрочем, от глубокой ночи уже ничем не отличался (в пять часов опускалась тьма), в редакционном офисе задержались несколько человек. Начальство уехало еще с утра в неизвестном направлении, к тому же в обед давали аванс, газета на следующий день не выходила, и закономерно, что ближе к вечеру кто-то успел спуститься в киоск и уже потягивал бутылочку пива, усевшись в угловое кресло. Подвигнутые примером, скинулись по сотенке, послали гонца — неуклюжего репортера Славу Збруева, который «на бочку» положил только полтинник, и через двадцать минут под дешевую водочку и скромную закуску в офисе уже во всю шли светские беседы: переполненный эмоциями фотограф Толик рассказывал, как строил баню на своем участке в деревне. Рекламщица Марфа, сделавшаяся похожей на разбитную раскрасневшуюся бандершу, пыталась с важностью вставить что-то о своем наболевшем. Слава Збруев, в дополнение к их мудрости успевал проговорить, что деревенского дома у него нет, а есть дача у сестры в кооперативе и что он не любит магазинные пельмени. И вот все это сыпалось из их уст, но по большей части мимо ушей: марки кирпичей, устройство каменки, ожидавшееся похолодание, цены на бройлерных цыплят, вкусовые особенности водки, самогонки и текилы, потом плавно перетекло к последнему периоду царствования Ивана Грозного, из которого вдруг вылетал самолет президента — прямиком в Китай с визитом преданности, а почти следом по бездорожью, сверкая ценниками, помчались три подержанных джипа: «Тойота», «Нива» и не знающий соперников на глубоком снегу «УАЗ»… Когда перешли к женской теме, Слава Збруев сбегал в магазин еще раз.
Ничто ведь не связывало этих людей — ни особых привязанностей друг к другу, ни почтения, их не соединяло даже общее дело, потому что какое же это дело — заполнять газетные страницы рекламой и сплетнями. У них была единственная общность, впрочем, имеющая у каждого персональный оттенок — глубокая уединенность, отменное, первосортное обывательское одиночество, которое и не снилось ни их родителям, одушевленным диссидентскими кухонными поползновениями, ни их дедушкам, с энтузиазмом носившим под Интернационал кумач на Первомай, ни прадедушкам, по воскресеньям сливающимся в нечто единое в торжественном церковном пении. А тут вдруг совместная импровизированная выпивка, и такое искреннее доброе расположение друг к другу, чуть ли не готовность обниматься и плакаться. Так думал Игорь Сошников, сидя чуть в сторонке, в угловом кресле. И именно глядя на них со стороны — так было удобно думать. Коллеги особенно не трогали его и даже побаивались его теперешнего мрачноватого молчания.
В какой-то момент пришла Нина. Слава Збруев и Толик сразу преобразились, ухаживания их вылились в слащавое «О, Нинуля!..» и в демонстрируемые широко распахнутые объятия. Она ускользнула, распахнутые крылья опустились к стаканам. Не снимая короткой желтой курточки, — наверное, замерзла, на улице было довольно свежо, — Нина повесила зонтик на спинку стула и, подобрав ножки, села на стул бочком, словно в застенчивости сжавшись, обняв свою сумочку, которую положила на колени, больше похожую не на сумочку женщины, матери и уже вдовы, а скорее на веселенькую сумочку с рюшечками, которые носят старшеклассницы и первокурсницы. И еще эти джинсики с нашлепками. От предложенной водки испуганно отказалась и сидела, молча слушала их, похожая на потрясенную молоденькую студенточку, попавшую на пьянку чуть ли не доцентов — хлопала ресницами, смотрела то на одного, то на другого, будто и правда поражаясь неизвестно откуда взявшейся в этих степенных, всегда казавшихся умными людях такой тупой хамовитой бравады. Но вот ответно улыбнулась Сошникову, поймавшему ее взгляд со своего кресла.
— Любой женщине нужна мишура! — вещал осмелевший ровно на четыреста граммов выпитой водки Слава Збруев. Он выдвинулся на середину офиса и поучал фотографа Толика, становившегося по мере опьянения, напротив, добродушным и покладистым: — Мишура для нее — все!.. Нина, закрой уши! Марфа, ты можешь не закрывать, ты и так все знаешь… Любая женщина имеет свое измерение в коробках конфет, в букетах роз и в бутылках шампанского!
— Или бормотухи… — мелко захихикал, затряс аккуратно стриженной бородкой Толик.
— Или бормотухи! — согласно воскликнул Слава, зачем-то потрясая в воздухе компьютерной клавиатурой, которую подхватил с ближайшего стола.
И так они по-уличному скабрезничали, с каким-то даже удовольствием предаваясь бесшабашной пьяной идиотии, а поэтому не сразу услышали и не сразу разобрали, что говорит Нина, пытающаяся поймать паузу в их шуме. Нина же повторила, наверное, в третий или четвертый раз, да все невпопад, и Сошникову пришлось наконец немного привстать с кресла и крикнуть:
— Тише, елы палы!
Все на мгновение оцепенели, посмотрели на него с удивлением. Он немного подался