Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пусть теперь они сушат себе мозги и рискуют деньгами, – закончил Эфрен Кастелс.
Онофре Боувила натянул верблюжий плед на грудь и пожал плечами: ему было все равно.
– Проходите сюда, – неожиданно предложила монашенка после некоторого раздумья.
В ее манере говорить чувствовалась привычка иметь дело с людьми, чье мнение никогда не учитывалось из-за отсутствия такового. Следуя за монашенкой, он вошел в комнату средних размеров, скромно обставленную, но производившую впечатление чистой и комфортабельной. В воздухе стоял устойчивый запах болезней и разложения. В окно проникали неяркие полуденные лучи зимнего солнца. Было холодно. Трое мужчин неопределенного возраста сидели за столом с жаровней и играли в карты; на всех были шарфы, обмотанные вокруг горла, а на двоих – береты. На другом столе, придвинутом к стене и накрытом голубой скатертью, которая свешивалась до самого пола, находился вертеп, представлявший Рождество Христово: горы были вырезаны из пробки, река – из фольги, мох на пластинках заменял растения, глиняные фигурки сильно разнились по размеру. Около стола стояло фортепьяно под парусиновым чехлом.
– Вертеп сделали сами пациенты, – сказала монашенка. Услышав ее слова, мужчины прервали игру и улыбнулись Онофре Боувиле. – В сочельник после заутрени будет общий ужин – я хочу сказать, на нем могут присутствовать члены семьи и близкие, разумеется, если пожелают. Насколько я понимаю, к вам это не относится, но все-таки.
Онофре заметил, что на всех окнах были решетки. Они вышли из зала через другую дверь и очутились в следующем коридоре. Дойдя до противоположного конца, монашенка остановилась.
– Теперь вам придется немного подождать, – сказала она. – Мужчинам запрещен вход в женское крыло и наоборот: никогда не знаешь, в каком они состоянии.
Монашенка оставила его одного. Он по привычке пошарил в карманах, хотя прекрасно знал, что ничего там не найдет, – врачи запретили ему курить, и он теперь не носил с собой сигарет. Ему пришло в голову вернуться в комнату и попросить сигарету у игроков. «Они не выглядят опасными, и наверняка у них найдется что-нибудь покурить, – подумал он. – А потом, что они могут мне сделать?» Он критически всмотрелся в свое отражение в оконном стекле коридора. Перед ним стоял маленький старичок, сутулый и очень бледный, в пальто с каракулевым воротником и тростью с рукояткой из слоновой кости. В руке, не опиравшейся на трость, он держал мягкую шляпу и перчатки. Все это выглядело довольно элегантно, но с неким налетом комичности. Появление монашенки прервало грустное созерцание того, что от него осталось.
– Можете пройти, – сказала она. Дельфина тоже очень постарела и вновь приобрела неряшливый вид, присущий ее натуре. Онофре ужаснулся, как сильно она исхудала; никто бы не узнал в ней ту блестящую актрису, которая разжигала в сердцах зрителей неугасимую страсть, и только он мог разглядеть в этих мощах прежнюю угрюмую Дельфину. Поверх фланелевой ночной рубашки на ней был надет толстый халат, а ноги были обуты в шерстяные носки и комнатные тапки на кроличьем меху.
– Посмотрите, кто пришел проведать вас, сеньора Дельфина! – воскликнула монашенка.
Дельфина никак не отреагировала ни на ее слова, ни на присутствие Онофре; она отрешенно смотрела куда-то вдаль, пронизывая взглядом стены коридора. Воцарилось неловкое молчание. Монашенка предложила им прогуляться.
– На улице прохладно, но на солнышке будет в самый раз, – сказала она. – Пойдите в сад: прогулка не помешает вам обоим.
В глазах монашенки актриса кино выглядела чуть ли не проституткой, если не хуже, но она позволила им прогулку наедине, поскольку их дряхлая немощь была под стать младенческой невинности. Так думал Онофре, пока вел Дельфину по коридору в сад. Они шли тяжело и долго. Дельфина ступала неуверенными медленными шажками, каждое ее движение представлялось Онофре результатом сложнейших расчетов, требовавших от нее благоразумной, хотя и рискованной решительности. «Вот я уже сделала полшага, – словно говорила она, – хорошо, теперь я сделаю еще полшага». Из-за этой медлительной осторожности не слишком большой сад казался огромным. «Она вовсе не потеряла рассудок, а умней всех нас, вместе взятых, – думал меж тем Онофре. – Действительно, если ей уже никогда не выйти за калитку сада, куда и зачем спешить?» От этой утомительной прогулки он устал гораздо больше, чем она.
– Иди сюда, Дельфина, – не выдержал он, – давай присядем и отдохнем немного на этой скамейке. Здесь нам будет удобно, – продолжил Онофре, когда они сели рядышком на каменную лавку; необходимость поддерживать беседу угнетала его. Деревья потеряли листву и стояли голые, зеленела только мускусная трава, росшая вдоль стены. Он спросил, как она себя чувствует. Не болит ли у нее что-нибудь? Хорошо ли с ней обращаются в санатории? Не нужно ли ей чего-нибудь – он сделает для нее все, что бы она ни попросила. Она не отвечала, продолжая смотреть перед собой все с тем же выражением полной безучастности; похоже, Дельфина вообще не отдавала себе отчета в том, где и с кем она находилась в данный момент. – Столько всего произошло, – сказал он тихим голосом, – однако ничего не изменилось; мы с тобой все такие же, тебе не кажется? Жизнь отняла у нас все, что мы имели, потрепала и вернула на прежнее место. – Черная птица села на гравий садовой дорожки, потом вспорхнула и улетела. Онофре заговорил снова: – Ты помнишь, когда мы познакомились, Дельфина? Я говорю не о дне и часе, а о том времени. Это было в 1887 году, в прошлом веке – страшно подумать! Барселона казалась большой деревней; не было электричества, трамваев, телефона, но зато была Всемирная выставка – символ той эпохи. Знаешь, идут разговоры, чтобы организовать еще одну. Может, это шанс вернуться к нашим старым похождениям, как ты думаешь? В ту пору я чувствовал себя очень одиноким и таким испуганным; в этом, как видишь, я не изменился. Но тогда у меня была ты, мы не всегда ладили, это верно, однако я всегда знал, что ты тут, рядом, и этого было достаточно, хотя я об этом не догадывался.
Так как она продолжала сидеть неподвижно, он вообразил, будто ей холодно, хотя воздух был теплым и солнце просушило сырую землю. «Ледяная статуя, – подумал он. – Она всегда была ледяной статуей, за исключением той ночи, когда я заключил ее в свои объятия…» Он взял ее руку – она была холодной, но против ожиданий вовсе не ледяной.
– Ты простудишься, – сказал он. – Возьми, надень мои перчатки. – Он снял перчатки и натянул их на руки Дельфины – она не оттолкнула его, но и не помогла. С удивлением он обнаружил, что перчатки пришлись ей впору: тогда он вспомнил, что у нее всегда были большие руки. «Этими руками она отчаянно впивалась в мои плечи», – подумал он, а вслух сказал: – Оставь их себе, видишь, они тебе как раз.
Подняв голову, он увидел в окне троих мужчин, игравших в карты. Они высовывались наружу и без стеснения наблюдали за ними серьезным немигающим взглядом. Хотя они находились далеко и были всего лишь больными, Онофре отпустил руку Дельфины, которую держал в своих. Она безучастно положила руку себе на колени рядом с другой.
– Теперь уже бесполезно думать обо всем этом, – продолжил Онофре. – Я делюсь с тобой, поскольку недавно находился при смерти и мне страшно. Тебе можно об этом сказать. Я всегда знал: ты единственная на свете, кто меня понимает. Ты понимала, что именно руководит моими поступками. Остальные нет, даже те, кто меня люто ненавидит. У них своя система взглядов, так сказать, целая идеология, свои привилегии, свои исключительные права; благодаря этому они могут объяснить абсолютно все, оправдать любой поступок, повлекший за собой как успех, так и провал, а я для них словно сбой в системе, они воспринимают меня как случайно затесавшийся в предложение противительный союз, который затрудняет речь.