Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ури Миркин? — переспросил он. — С водонапорной башни?
Я смотрел на них — на уродливого старика, который за всю свою жизнь завоевал одну-единственную женщину, и на моего красавца брата, который переспал со всеми женщинами мошава.
— Я пришел сказать, что я сожалею, — хрипло сказал Ури.
— А кто не сожалеет? — спросил Либерзон.
— Он сделал тебе что-то плохое? — спросил Альберт.
— Нет-нет! — сказал Либерзон. — Это дичок, выросший на полях деревни.
— Да, красивый парень, — сказал Альберт.
— Если бы я был наполовину такой красивый, как он, мне бы тоже проходу не было. Женщины падали бы передо мной, как созревшие плоды на крышу.
— Non tiene busha, — заключил Альберт. — Ни стыда, ни совести.
— Это было не так, — возразил Ури.
Либерзон поднялся и пригласил нас на веранду. Он прислонился к перилам, и легкий ветерок, пробежав по его коже, донес до нас знакомый запах всех старых крестьян — едва уловимый замшелый дух старческих лишаев и решетчатой тары, высохшего навоза, клевера и молока. Могучая палка и серые рабочие штаны придавали его облику ту мощь и значительность, что, вопреки Мичурину, достались ему вовсе не по наследству.
Он поднял палку и указал ею на Долину:
— Видите вади, там вдалеке? Оттуда мы пришли — Циркин и я, с вашими дедушкой и бабушкой, — чтобы глянуть на Долину. А этот бездельник, ее брат, прохлаждался тогда в своем банке в Яффо.
Он сделал паузу, чтобы убедиться, что мы уловили его насмешливый намек на Шломо Левина, но мы промолчали. Элиезер Либерзон видел сейчас Долину как рельефную карту. Запахи и отраженные звуки, которые доносились к нему, были его ориентирами на этом рельефе памяти. Но та уверенная точность, с которой он тыкал палкой во мрак своей слепоты, почему-то наполняла меня бесконечной печалью.
— Дороги кишели грабителями, — продолжал Либерзон. — Вся Долина была как сплошная юдоль плача. Издольщики с трахомными глазами обрабатывали клочки земли. Шакалы и гиены свободно расхаживали даже днем. — Он провел палкой по линиям Долины, как полководец поколений. — А там, возле тех двух дубов, видите их? Там был когда-то шатер Яали, жены Хевера Кенеянина[185]. Но мы спустились только к развалинам немецких поселений и потом поднялись обратно к поезду.
— Царь Борис стал возле поезда и сказал: «Вы не заберете у меня моих евреев». Это он немцам сказал. Не испугался. — Голос Альберта послышался из комнаты, увлажненный усилием и благодарностью.
— Это тот Борис, который ждал, пока Качке кончит разговаривать с английским королем? — спросил Ури.
Слепой улыбнулся любовной и жалостливой улыбкой.
— Альберт видит сны наяву, — сказал он. — Сефарды не такие, как мы. — И тут же вернулся к своему: — Мы работали тогда возле Киннерета, прокладывали дорогу в Тверию и по ночам ходили купаться в озере. Мы уже стояли в воде, раздетые, и брызгали на нее, и тут она сняла платье и встала на прибрежных скалах, прямая и голая, как цапля. И мы вышли из воды к ней.
— Три кило здесь и три кило здесь, — донесся слабый голос из комнаты.
— О чем он говорит? — прошептал Ури.
Либерзон подошел к двери.
— Ша, ша, Альбертико, ша, — сказал он.
Мы сидели на веранде. Земля шептала под лужайкой дома престарелых. Личинки цикад наливались соками. Семена ждали. Дождевые черви и гусеницы жуков-могильщиков пожирали гнилье.
— Мы не были лучше вас, — сказал Либерзон. — Нас вылепили время и место. Многие сбежали, ты это должен знать, Барух, теперь они возвращаются к тебе.
— Расскажи нам историю, Элиезер, — попросил я вдруг. — Расскажи нам какую-нибудь историю.
— Историю? — повторил старик. — Хорошо, я расскажу вам историю. Через несколько дней после того, как мы прибыли в Страну и еще до того, как мы встретили вашего дедушку, — начал он давним, знакомым мне тоном, — мы с Циркиным копали ямы для саженцев миндальных деревьев возле Гедеры. Каторжная работа. Ты чувствовал, как у тебя трещит позвоночник, руки покрывались пузырями, а за стеной пшеницы стояли издольщики-арабы и ждали, пока мы свалимся и их снова возьмут на эту работу. И тут один из наших бросил мотыгу и сказал, что сходит за водой. А другой пошел с ним, чтобы помочь. Они вернулись с канистрами и сказали, что раздадут нам всем воду, а когда раздали воду, сказали, что теперь они будут считать ямы. — Насмешливая улыбка появилась на его губах. — Слышишь, Альберт? — крикнул он. — Мы копали, а они считали. — Но Альберт не ответил, и Либерзон продолжал: — В каждой группе рабочих были такие учетчики ям. Сначала они отправлялись по воду, потом делили ее, потом начинали считать ямы, потом считали людей, а потом считали членов своей партии. Через год после этого они уже отправлялись на очередной сионистский конгресс, а оттуда в Америку, собирать деньги, чтобы им было что еще считать. — Либерзон рассмеялся. — Циркин их ненавидел. Все эти учетчики ям стали важными партийными боссами, и мы никогда не могли добиться от них денег на развитие мошава. Мы всегда жили на грани голода, на грани успеха, на грани урожая.
— Non tiena busha, — припечатал Альберт со своей постели.
— А однажды, — продолжал Либерзон, — Песя привезла какого-то важного деятеля из Центрального комитета. Мешулам был тогда совсем маленький, и он сидел возле этого босса, как зачарованный. Задавал ему бесчисленные вопросы, а тот, я не хочу называть его имени, все восхищался, какой у нее толковый мальчик, и охотно отвечал на все его вопросы, а потом Песя повела его к ним в коровник, показать, как Циркин доит своих коров. Циркин только раз на него глянул и тут же узнал. «Вот мы и встретились, — сказал он ему. — Ну, что давай опять по-старому: я буду доить, а ты будешь считать коров, а?»
Либерзон снова повернулся к Долине. Его рука с палкой двигалась медленно, ощупывая и читая карту тоскливых воспоминаний.
— Мы пришли основать поселение. Свое собственное место. Вон там, вдали, то большое зеленое пятно — это эвкалиптовая роща, которую мы тогда посадили. Эти эвкалипты выпили все болото. Если срубить эти стволы, оно вернется и затопит всю землю. — Он не знал, что эвкалиптовой рощи больше нет. За год до того большие стволы, истекающие соком, были срублены, и ничего особенного не случилось. Пни выкорчевали и на их месте посадили хлопок. — А к тому вади, что за рощей, побежал Пинес, чтобы покончить с собой, когда увидел, что его Лея целуется с Рыловым. Кто бы мог поверить?! Беременная женщина. Мы бросились следом и вернули его домой. А револьвер нашли только через год, во время пахоты. Он совсем проржавел и никуда уже не годился. И Лея тоже умерла уже, подхватила какую-то редкую лихорадку, которую даже доктор Иоффе не знал. Какая-то пещерная лихорадка. — Он быстро прочертил палкой в воздухе с запада на юг. — Там, на той далекой горе, пророк Элиягу увидел маленькое облачко, «и бежал перед Ахавом до самого Изрэеля», и опередил царских коней.