Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жаловаться? Кому? Искать виновных? Где?
Все это напоминало детские кошмары: руки, что вырастают ниоткуда, алчно тянутся к твоему горлу, ты кричишь, просыпаешься – и нигде никого. Или неизвестно чей окрик сквозь сон: «Настася!» – и снова просыпаешься, и нигде никого, только ночь, мертвое сияние месяца и тишина, как на том свете. Еще напоминало все это жуткие рисунки мусульманских художников, которым Коран запрещал изображать людей и какие-либо живые существа: стрелы, что летят из луков, которые никто не натягивает; никем не управляемые и не нацеленные тараны, разбивающие стены; мечи, которые секут, неведомо чьими руками удерживаемые.
Еще недавно Роксолана считала, что ничего тяжелее рабства нет и не может быть, теперь убедилась, что оговоры, поклепы и подозрения еще страшнее неволи.
Должна была пережить и это, не ожидая ничьей помощи, не разыскивая виновных. Султан не был ни ее защитой, ни надеждой в этой безнадежной борьбе – он сам все глубже и глубже увязал в трясине войны, начал ее в первый год своего вступления на престол и теперь, пожалуй, никогда уже не сможет закончить. Считал, что удалось ему загнать в трясину неразумного венгерского короля, и не замечал, что сам увяз в глубоком, бездонном болоте, попал на глубину.
Снова пошел на Венгрию, раздираемую междоусобицами между Яношем Запольей, поставленным Сулейманом, и братом Карла Пятого Фердинандом Австрийским. Народ же не хотел ни семиградского воеводу-предателя, ни Габсбурга; как во времена Дьердя Дожи, снова из своих глубин выдвинул святого, пророка и царя Йована Ненаду, и тот пошел против Яноша Запольи, пугал магнатов, окрестивших его Черным Человеком, проходил по венгерской равнине, как народная кара всем предателям и изменникам.
Ибрагим намекал султану, что порядок в той неспокойной земле мог бы навести только он, сменив печать великого визиря на венгерскую корону, или же по крайней мере их общий друг Луиджи Грити, посланный туда наместником самого Повелителя Века. Однако Сулейман заявил, что сам пойдет на Дунай, чтобы покарать Фердинанда и утихомирить венгров.
Целыми днями Гасан-ага приносил Роксолане лихие вести о клокотанье Стамбула вокруг ее имени, а по ночам звал ее султан, и ее зеленые глаза должны были светиться силой, волей, радостью жизни. Не желала слышать слов ни о власти, ни о золоте, прибылях, казне, все это наводило на нее такую тоску, что хотелось плакать. Когда султан заводил разговор о походах против неверных, она зажимала ему рот, капризно морщилась:
– Ничего нет враждебнее и ненавистнее для женщин, чем война. Могла бы прибавить к войне еще великого визиря и валиде, но предусмотрительно молчала, надеясь, что всемогущее время устранит и Ибрагима, и султанскую мать, но устранит ли оно когда-нибудь эту проклятую войну?
Не скрывала от султана своих чувств, а он не проявлял к ним внимания, считая все это прихотями едва ли не детскими, и, словно бы дразня Хуррем, поступал ей наперекор. Великому евнуху Ибрагиму напомнил, чтобы он прежде всего слушался валиде, возвращая таким образом султанской матери власть над гаремом, которую она было утратила после янычарского мятежа.
Ибрагим перед новым походом был возведен в звание главнокомандующего сераскера, в знак чего Сулейман дал ему свой фирман: «Сим повелеваем, что отныне и навеки ты мой великий визирь и сераскер, коего мое величество ввело в эту честь для всех моих земель. Мои визири, беглербеги, казиаскеры, муфтии, кадии, сеиды, шейхи, придворные вельможи и опора царства, санджакбеги, начальники конницы и пеших, алайбеги, субаши, церибаши, все мои победоносные войска, великие и малые, люди высокого и низкого звания, все жители моих земель и окраин, правоверные и райя, богатые и бедняки – все сущее должно признавать моего великого визиря сераскером и в том звании уважать и почитать, оказывать ему помощь, слушаться его велений так, как будто они вышли из моих уст, из которых сыплется бисер…»
И после этого фирмана Сулейман пришел для прощальной ночи к Роксолане, и та ночь прошла в слезах и поцелуях, было грустногрустно обоим, точно все на свете умерло и они сами тоже не знают, живы или нет; спали где-то Роксоланины дети в своих покоях, спали евнухи и одалиски, спали птицы в клетках и звери в подземельях, не спала только ненависть, прорастала из удобренной человеческими трупами жирной стамбульской земли, как ядовитое зелье, и слышно было, как прорастает неустанно и зловеще сквозь эту ночь расставания. Неужели султан был так ослеплен своею алчностью просторов, что ничего не замечал, не слышал и не знал?
Роксолана взяла руку Сулеймана, приложила к своей груди.
– Слышите, мой падишах?
Сердце стучало, точно детским кулачком: стук-стук…
– Я люблю это сердце больше, чем свое, – тихо сказал он.
– Любовь должна бы вселять жалость в вашу душу, мой повелитель. Почему же миром правит жестокость?
– Мир должен подчиняться закону, – сказал он сурово.
– Какому же? Кто установил тот закон?
– Закону правоверных. А установил его исламский меч.
Она заплакала.
– О горе мне, горе! Бог существует только в людях. Разве же не грех убивать их? Ваше величество! Видели ли вы когда-нибудь такой цветочек полевой под названием ромашка? У него белые лепестки и желтая сердцевинка. Видели?
Переход от судьбы мира до маленького цветочка был настолько неожиданным, что Сулейман даже отшатнулся от Роксоланы. Не переставала его удивлять. Из женщины могла снова стать девочкой. Пугливое тело, пугливые мысли.
– Видели? – не отставала она.
Сулейман кивнул.
– А попробуйте оборвать на ромашке белые лепестки, чтобы она стала только желтой, что это будет – цветок?
– Нет, то уже не цветок.
– И не будет той красоты, что ей дарована Аллахом?
– Не будет.
– Вот видите, видите! Аллах творит красоту в неодинаковости, зачем же вы хотите сделать всех людей одинаковыми? И возможно ли это? И не противоречит ли воле Аллаха?
– Люди не цветы, – коротко возразил султан.
– Но я хочу быть цветком! И чтобы щедрое солнце вашей благосклонности ласково согревало меня своими лучами! Каждый день и каждую ночь я буду ждать от вас ваших честных писем и буду плакать и рыдать над ними всякий раз вместе с вашими царственными детьми. Если же вы вложите в каждое свое письмо волосок из ваших усов, я обцелую тот волосок, как моего падишаха, как свет моих очей и мою неомраченную радость…
– Я буду присылать тебе подарки из каждого конака, после каждой победы, с каждого дня пути.
– Самым большим для меня подарком будет, если вы вспомните обо мне. Больше мне ничего и не надо…
– Я хотел, чтобы моя царственная мать была тебе опорой и защитой во время моего отсутствия и чтобы вы в одинаковой мере пользовались нераздельной властью над гаремом.
– Ради вас я готова делить даже неделимое!
– Я назвал сераскером похода великого визиря, чтобы высвободить для себя время думать над законами, ибо законы должны рождаться в одной голове, так же как дитя в лоне одной матери.