Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Запад этот сигнал проморгал. Гордиевский сделал первый шаг, но никто не обратил на него внимания. В огромном потоке материалов, перехватывавшихся и обрабатывавшихся датскими спецслужбами, этот маленький, но значительный жест так и остался незамеченным.
Как только немного утихли мрачные новости из Чехословакии, мысли Гордиевского обратились к Станде Каплану, его чистосердечному институтскому другу. Что, интересно, чувствовал Станда сейчас, когда в его страну въехали советские танки?
Каплан был вне себя от ярости. После возвращения из СССР он работал в Министерстве внутренних дел в Праге, а потом поступил на службу в чешские органы госбезопасности — StB. Старательно утаивая свои диссидентские взгляды, Каплан с тоской и тревогой наблюдал за событиями 1968 года, но молчал. Подавление Пражской весны вызвало волну массовой эмиграции — после советского вторжения из Чехословакии уехало около 300 тысяч человек. Каплан начал собирать секретные сведения и тоже приготовился покинуть родину.
Когда из Москвы пришла телеграмма — «Прекратить оперативную деятельность, заняться анализом накопленных данных, никаких активных действий», — стало понятно, что пребывание Гордиевского в Дании приближается к концу. В московском Центре заключили, что датчане проявляют нездоровый интерес к товарищу Гордиевскому и, вероятно, уже сделали вывод, что он работает на КГБ. Судя по данным радиоперехвата, с момента прибытия в страну за ним следили в среднем через день — то есть чаще, чем за любым другим сотрудником советского посольства. В Москве не желали напрашиваться на дипломатические неприятности, поэтому в последние месяцы работы в Копенгагене Гордиевского усадили за написание книги о Дании — справочника для КГБ.
И карьера, и совесть Гордиевского оказались на перепутье. В нем продолжал тихо кипеть гнев, вызванный событиями в Чехословакии, но принять сколько-нибудь определенное решение он еще не мог. Просто уйти из КГБ было немыслимо (и, наверное, невозможно), но он подумывал о том, не лучше ли оставить возню с нелегалами и перейти к Любимову в отдел политической разведки: эта работа казалась ему гораздо более интересной, да и менее отталкивающей.
Гордиевский топтался на месте — и в профессиональной, и в личной жизни: он выполнял служебные обязанности, препирался с Еленой, вынашивал в душе неприязнь к коммунизму и жадно впитывал западную культуру. Однажды в гостях у одного западногерманского дипломата он разговорился с молодым датчанином, который оказался очень дружелюбным и явно был навеселе. Похоже, датчанин хорошо разбирался в классической музыке. Он предложил отправиться в бар. Гордиевский вежливо отказался, сославшись на то, что ему пора домой.
Этот молодой человек был агентом датских спецслужб. И разговор о музыке был просто пробным маневром — попыткой гомосексуальной провокации. Датчане, запомнив, что Олег проявил интерес к гей-порно, решили устроить ему «сладкую ловушку». Это был один из самых старых, самых грубых и самых действенных приемов шпионажа. В ПЕТ так и не поняли, почему он не сработал. Быть может, хорошо обученный кагэбэшник не заметил, что его пытались соблазнить? Или сладкая приманка оказалась не в его вкусе? Все было гораздо проще. Гордиевский не был геем. Он вообще не понял, что его убалтывают.
Если забыть о шпионских романах и фильмах, то в разведке редко все идет четко по плану. После подавления Пражской весны Гордиевский подал завуалированный сигнал западной разведке — но та его не заметила. Датские спецслужбы, оттолкнувшись от ложного допущения, попытались заманить Гордиевского в западню — и попали пальцем в небо. Обе стороны сделали первый шаг — как оказалось, в пустоту. А теперь Гордиевский возвращался домой.
В Советском Союзе, куда он вернулся в январе 1970 года, все казалось еще более репрессивным, параноидальным и унылым, чем до отъезда, тремя годами раньше. Коммунистическая идеология брежневской поры словно обесцвечивала все вокруг, душила любые фантазии. Гордиевский ужаснулся при виде своей родины: «Каким убогим все казалось!» Очереди, грязь, удушливый бюрократизм, страх и коррупция — все это резко контрастировало с яркостью и изобилием Дании. Здесь повсюду царила пропаганда, чиновники то пресмыкались, то хамили, и все за всеми шпионили. Москва вся пропахла вареной капустой и засорившейся канализацией. Ничего толком не работало. Никто не улыбался. Малейшие контакты с иностранцами мгновенно вызывали подозрения. Но больше всего Гордиевского терзала здешняя музыка — патриотическая баланда, лившаяся из громкоговорителей чуть ли не на каждом углу, сочиненная по коммунистическим шаблонам, слащавая, бравурная и неизбывная, напоминавшая о Сталине. Гордиевский каждый день ощущал, как его повсюду преследует эта «тоталитарная какофония».
Его снова направили в Управление «С», а Елена получила работу в Двенадцатом отделе КГБ, отвечавшем за подслушивание иностранных дипломатов. Ее определили в подразделение, занимавшееся прослушкой скандинавских посольств и дипломатических сотрудников, и повысили до звания лейтенанта. От брака Гордиевских остались практически одни «деловые отношения», хотя и о рабочих делах они никогда не говорили, да и вообще им больше почти не о чем было говорить в их общей мрачной квартире на востоке Москвы.
Следующие два года оказались, по словам Олега, «промежуточным, незначительным периодом». Хотя он получил повышение — и в должности, и в окладе, — он, по сути, вернулся к прежней работе, опостылевшей ему еще три года назад: готовил фальшивые документы для нелегалов. Гордиевский подал заявку, чтобы поступить на курсы английского, — в надежде, что когда-нибудь его отправят в США, Британию или в страны Содружества, — однако ему открыто сказали, что в этом нет смысла, поскольку датчане явно опознали в нем кагэбэшника, а значит, вряд ли его снова когда-нибудь пошлют в западную страну. Вот в Марокко — может быть. Тогда Гордиевский засел за французский, но без особого рвения. Он мучился от острой культурной ломки, тосковал от беспросветной московской серости. Утратив покой и способность радоваться, он все больше изнывал от одиночества и безысходности.
Весной 1970 года молодой сотрудник британской разведки листал одно личное дело, недавно привезенное из Канады. Джеффри Гаскотт был худощав, носил очки, знал много языков, отличался высоким интеллектом и чрезвычайным упрямством. Он напоминал больше Джорджа Смайли, чем Джеймса Бонда, и уже смахивал на добродушного университетского наставника. Но никогда еще внешность не была так обманчива. По словам одного коллеги, Гаскотт «в одиночку навредил советской разведке, пожалуй, гораздо больше, чем кто-либо за всю ее историю».
В отличие от большинства сотрудников МИ-6, Гаскотт происходил из рабочего класса: он был сыном печатника, бросившего школу в четырнадцать лет, и рос в южно-восточном Лондоне. Он выиграл стипендию от Даличского колледжа, а потом изучал русский и чешский языки в Кембридже. Окончив университет в 1961 году, он неожиданно получил письмо с приглашением явиться на одну встречу в Лондон. Там он познакомился с жизнерадостным ветераном британской разведки, который рассказал ему о своей шпионской деятельности во Вьетнаме и Мадриде. «Меня очень тянуло к путешествиям, и я подумал, что это — как раз то, что мне надо», — вспоминал потом Гаскотт. В возрасте двадцати четырех лет он начал работать в британской внешней разведке, которая сама себя называла Секретной разведывательной службой, сокращенно СРС, хотя все остальные называли ее МИ-6.