Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то звоню Лене Довлатовой и спрашиваю, вошла ли в «Записные книжки» история про художника Натана Альтмана, которую я слышал в классном Сережином исполнении. Мало того что нигде не опубликована, но даже Лена ее позабыла. Как же, говорю, жена престарелого мэтра прилюдно упрекает его:
– Ты меня больше не хочешь.
– Я не хочу тебя хотеть, – парирует Альтман.
Было, не было, но оправдательная формула импотенции – гениальная. Вот только кто автор, не знаю – Альтман или Довлатов?
И сколько таких забытых историй, не вошедших в Сережины книги![1]
Из таких именно приколов и реприз и состоят обе части его «Записных книжек», которые он, в нарушение литературных правил, торопился издать прижизненно, словно предчувствуя близкий конец, хотя это, конечно, отстойник либо подкормка литературы. Чуткий к техническим веяниям времени, он назвал одну, ленинградскую, – «Соло на ундервуде», а другую, нью-йоркскую, – «Соло на IBM», хотя на электронной машинке работала Лена Довлатова, а Сережа предпочитал стучать на ручной, и как раз «ундервуда» у него никакого не было.
Вернувшись из армии, он приобрел «Ройал Континенталь» и прозвал за красоту «Мэрилин Монро», хоть это была огромная, под стать ему самому, машинка с длиннющей многофункциональной кареткой. Сережа грохнул эту чугунную махину об пол во время семейного скандала, а вышедшую из ее чрева рукопись разорвал и покидал в печь с зелеными изразцами, главную достопримечательность его комнаты в коммуналке на Рубинштейна, но Лена Довлатова героически кинулась спасать, обжигая руки.
Еще одну иностранку – «Олимпию» – подарил ему отец Донат, а тому прислал Леопольд, родственник из Бельгии, но и ее постигла схожая судьба – уже в пересылочной Вене пришедший в гости Юз Алешковский неловким движением смахнул машинку на пол. В Нью-Йорке оказалось дешевле купить новую – «Адлер», которая до сих пор стоит на мемориальном письменном столе, – чем чинить подранка.
Такова природа художественного домысливания Довлатова: вместо «Континенталя», «Олимпии» и «Адлера» соло были им будто бы сыграны на старомодном, времен Очакова и покоренья Крыма, «ундервуде» и ультрасовременной IBM – какой контраст! Так вот, если б у других его приятелей, друзей и врагов, сохранились записи Довлатова на автоответчике, можно было бы, уверен, составить третью часть его записных книжек, снабдив его телефонные реплики соответствующим комментарием и назвав «Соло на автоответчике».
А пока что вот некоторые из его телефонограмм, которые воспроизвожу вместе с междометиями, вводными словами, неизбежными в устной речи, а тем более когда общаться приходится не с живым человеком, а с автоматом. Зато ручаюсь за подлинность: слово в слово, ведь ничто так не искажают (поневоле и сознательно) мемуаристы, как именно прямую речь.
Володя, привет. Это Довлатов. У меня, к сожалению, есть к вам просьба, и я бы даже с некоторым ужасом сказал, что довольно обременительная. (Смешок.) Я ее вам потом, когда вас застану, выражу. Ага. Но тем не менее не пугайтесь, все-таки ничего страшного. Всех приветствую и обнимаю.
И в самом деле, это была пустяковая просьба. У Довлатова вышла из строя старая машина, он купил новую (хотя тоже старую) – вот его и надо было прокатить по Нортерн-бульвару к дилеру, а потом на Джамайку, к прежнему владельцу, что я с удовольствием сделал, тем более был у него в машинном долгу: он освоил вождение на несколько месяцев раньше меня и давал мне уроки на той самой машине, что сломалась. Эти уроки я бы объяснил не только его альтруизмом, а еще и желанием лишний раз пообщаться, но какой собеседник из начинающего водителя! Я не оправдал его ожиданий: вцеплялся в руль и больше жал на тормоз, чем на газ, раздражая Сережу своей неконтактностью и медленной ездой.
– Может, выйдем и будем толкать машину сзади? – в отчаянии предложил он.
А потом всем рассказывал, как, делая разворот на его машине, я врезался в запаркованный «роллс-ройс», сильно его повредив, и как потом мы спасались бегством от греха подальше. Это, конечно, преувеличение. Никаких «роллс-ройсов» у нас в районе не водится: Форест-Хиллс – не Москва, где их сейчас, говорят, навалом! Но какая-то машина действительно попалась на моем пути, и при моем водительском невежестве мне было ну никак с ней не разминуться. Здесь как раз секрет Сережиного искусства рассказчика, его литературных мистификаций и лжедокументализма: он не пересказывал реальность, а переписывал ее наново, смещал, искажал, перевирал, усиливал, творчески преображал. Создавал художественный фальшак, которому суждено было перечеркнуть жизнь. Это как в той знаменитой истории, когда Пикассо после многих сеансов заканчивает портрет Гертруды Стайн, а она недовольна, что вышла непохоже. «Будешь похожа!» – говорит Пикассо. И в самом деле, для нас, потомков, Гертруда Стайн теперь такая, как ее изобразил Пикассо.
Так вот, кому из Сережиных слушателей было бы интересно узнать, как я, грубо разворачиваясь, слегка задел жалкий какой-нибудь «бьюик» или «олдсмобил»! Вот оказия – попал в историю! Так и запомнюсь потомкам, как крушитель «роллс-ройсов»! Спасибо, Сережа, удружил!
На некоторое время езда стала для нас, начинающих водителей, следующей после литературы темой разговоров. Помню один такой обмен опытом, когда наше с ним водительское мастерство приблизительно выровнялось. Речь шла о дорожных знаках на автострадах – Сережа удивлялся, как я в них разбираюсь:
– Это ж надо успеть их прочесть на ходу!
Подумав, добавил:
– А потом перевести с английского на русский!
С английским у него были не скажу что простые отношения. Катя переводила ему фильмы с телеэкрана. Изредка посещал курсы английского. Когда началась борьба не на жизнь, а на смерть в редактируемом им «Новом американце», одним из антидовлатовских аргументов было незнание английского. Помню, на подобный же упрек Юз Алешковский остроумно отвечал, что не может изменять русскому языку с каким-то английским. Я ссылался на Шоу: «Никто, в совершенстве владеющий родным языком, не может овладеть чужим». А Сережа говорил мне о безответной любви – он любит английский, а тот его – нет: «Дай бог понять одно слово из целой фразы. Хорошо еще, если это существительное или глагол, а если прилагательное или, хуже того, междометие? Кричи караул!» Думаю, впрочем, что красного словца ради преувеличивал свое незнание языка.
Что касается дорожных знаков, то он предпочитал ориентироваться по приметам, которые старался запомнить: цветущее дерево, «Макдоналдс», что-нибудь в этом роде. И впадал в панику, когда путевой пейзаж менялся – скажем, дерево отцветало. Пересказываю его собственные жалобы, в которых, несомненно, была доля творческого преувеличения, как и в его рассказе о моем столкновении с «роллс-ройсом».
Как-то у меня лопнула шина, надо было поставить запасное колесо. Я позвал Сережу, полагая, что у него богатырские руки – под стать его гигантскому росту. Тем более я помнил пару с ним историй. Одна еще с тюзовских времен. Я работал завлитом, а Сережа принес пьесу то ли заявку на пьесу, и Зяма Корогодский, главреж, с которым у меня уже был сильный напряг в отношениях (я возглавлял оппозицию в театре), ворвался в мой кабинет, но, увидев такого амбала, попятился назад, ретировался и с тех пор не входил ко мне без предварительного стука. Другая история – на дне рождения Марины Рачко, жены Игоря Ефимова, который ходил тогда у нас в Питере в литературных мэтрах, а здесь, в Нью-Йорке, когда его писательская судьба пошла под откос, превратился в комплексующего завистника, они с Довлатовым поменялись местами, и даже посмертно Игорек, как мы его называли, попытался взять реванш у покойника, о чем будет сказано отдельно – того заслуживает! – в главе «Крошка Цахес Игорь Ефимов». Кол мум ра, как говорили мои древние предки: каждый калека зол, а Ефимов навсегда покалечен обидой, завистью и злобой. Перефразируя русскую поговорку, я бы сказал, что горбатого даже могила не исправит. «Господи, помилуй меня – минуй меня, зависть, испепеляющая, иссушающая, уничтожающая вконец человека», – писал я в «Трех евреях». Бог миловал. После очередной вспышки антидовлатовских эмоций в связи с очередной его публикацией в «Нью-Йоркере» Сережа мне сказал, что я единственный, кто радуется его рассказам в этом суперпрестижном журнале. А однажды я расстарался и вручил ему свежий номер с его рассказом первым. Он меня так благодарил, как будто это я его там напечатал, мне даже стало неловко.