Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На такие же силы менее удачно желал опереться Ян Ольбрахт, делая «попытку усилить королевскую власть в духе гуманистических идей»[74]. У Сигизмунда, говорит Ю. Мархлевский, «советчиками были люди, охваченные духом гуманизма и стремившиеся к усилению власти государя, что в те времена означало усиление центральной власти государства»[75].
Нам представляется очень вероятным, что к такой группе идеологически и принадлежал Меховский.
Это был сравнительно немногочисленный, но с начала XVI в. быстро расширявшийся круг высшей городской «интеллигенции», смешанного (шляхетско-бюргерского) состава по происхождению, но объединенной общностью политической установки и общностью мировоззрения. Процветание слагающейся нации, прогресс и величие государства люди этого круга ставили в неразрывную связь с укреплением королевской автократии, а в гуманистическом образовании, чуждом церковно-феодальных традиций и враждебном феодальному авторитету, они находили для себя и основы политического поведения. Из этого круга гуманистов немного позднее вышли деятели польской реформации; не чужды, вероятно, были ему и сатирические тенденции Рея или Кохановского.
Поскольку в XV веке (да и в течение всего долгого времени борьбы с феодализмом) «королевская власть (das Koenigtum) была прогрессивным элементом» (Энгельс, о. с., стр. 157), поскольку «все революционные элементы, которые образовывались под поверхностью феодализма, тяготели к королевской власти, точно так же как королевская власть тяготела к ним» (Энгельс, ibid.), политические тенденции польских гуманистов, в роде Меховского, были, бесспорно, наиболее передовыми для своего времени.
Сам по себе наш автор, конечно, не политический деятель.
В реальной политике он иногда просто наивен, ибо чем, кроме крайней наивности, можно объяснить, например, подробное изложение в Хронике скандального процесса четвертой жены Ягелло — Софии, при чем, помимо соображений и оговорок автора, ставится под сомнение законность рождения Казимира III, а следовательно и династическая правомочность царствующего в то время сына его Сигизмунда? Или, взяв другой пример, разве не свидетельствует об исключительной наивности указание в Хронике, что люэс впервые принесен в Краков одной женщиной из паломничества в Рим?
При всем том, нужно признать, что этот кабинетный ученый и такой наивный временами политик был все-таки одним из первых в Польше выразителей новой и прогрессивной политической идеи. Польша тогда, по выражению Энгельса (о. с. стр., 160), «шла навстречу периоду своего блеска». Сознание величия и значения ее свойственно было и аристократически-клерикальному Длугошу и рядовому шляхтичу, но лишь меньшинство (как сказано, часть шляхты и бюргерства) считало опорой этого «блеска» сильную королевскую власть.
В Хронике, как мы видели, налицо и это последнее убеждение (личное убеждение автора и его группы), в Трактате же находим только первую обще-шляхетскую точку зрения.
Отсюда — и упор Трактата на автохтонность поляков, и стремление (в связи с нею) опровергнуть обычную (Иордановскую) концепцию переселения народов, и тенденция всяческого возвеличения своей страны.
Что касается различий Трактата и Хроники в смысле субъективности, то тут возможно, кажется, лишь одно объяснение. Трактат писался не столько для Польши, сколько для Европы, он адресован urbi et orbi и в этом качестве особенно строго подчинен тому принципу, о котором Меховский говорит в письме к Андрею Кржицкому, предшествующем тексту Хроники: не писать дурного о своей родине[76]. Между тем Хроника имела главным образом педагогические цели, при том скорее местного, чем общего значения, предназначалась для «своих» и для поучения. Этим, вероятно, и объясняется ее относительная «партийность» и наличие в ней субъективного морализирующего элемента.
Научно-философские взгляды Меховского, в некоторой части, как мы видели, непосредственно обусловленные его общественно-политической позицией, вообще говоря, весьма противоречивы. Здесь сливаются воедино привычные архаические воззрения и новые критические тенденции, традиция и новаторство, вера и эксперимент.
Как верный сын католической церкви, автор Трактата верит в чудеса и с полным спокойствием рассказывает о море, отступающем перед церковью св. Клемента, о драконе и Хаджи-Гирее, о ледяной статуе, не растаявшей в огне и т. д. Он, по-видимому, искренно верит в то, что у литовцев, нарушавших святыню леса, «демонской силой» уродовались руки и ноги, а у лишенных языка жертв Гонорика сохранялся дар речи. Опровергая ложные измышления древних о севере, он сам тут же рассказывает такие вещи о духах и дьяволах, каким, наверное, не поверили бы ни Плиний, ни Аристотель.
Его историческое мировоззрение во многом архаично даже для его эпохи.
Он повторяет старую выдумку средневековых хронографов о потомстве Ноя и строит генеалогию вандалов-поляков методом формальной силлогистики: из небольшого числа книжных фактов, принимаемых за реальные, чисто логическим путем выводит следствия, которым склонен придавать значение фактов[77].
Совершенно очевидны астрологические увлечения нашего автора: он ими даже несколько щеголяет, тщательно отмечая явления комет-предвестниц, цитируя Птолемея, его арабского комментатора и Пьетро д’Абано.
С астрологией, однако, дело обстоит или вернее — обстояло в XV-XVI вв. не совсем так, как с церковной верой в чудеса. Для нас то и другое — отзвуки средневековья. Во время Меховского астрология считалась наукой, при том наукой, основанной на эксперименте, такой же, примерно, как нынешняя физика или астрономия. Между нею и церковной верой есть несомненное противоречие, сказавшееся, например, в судьбе Пьетро д’Абано. Он был таким же астрологом, как Меховский, попал за это в руки инквизиции с обвинением в занятиях магией, и только смерть избавила его от осуждения, а может быть и от костра.
Противоречия старой традиции и нового реалистического опыта — характернейшая черта научного мировоззрения Меховского, и астрология стоит как раз на грани между ними.
Натуралист и медик[78], автор Трактата постоянно ссылается на критерий опыта, «этого всеобщего учителя». Он противополагает факты, взятые из опыта, сведениям из книг. Судя по его фармацевтическим изобретениям, по его умению уже в то время понять значение гигиены и профилактики, по сопровождавшей его и оставшейся по нем славе великого врача, «польского Гиппократа», Меховский отнюдь не походил на учеников Аристотеля и Галена из комедий Мольера.
Во многом оставаясь еще человеком средневековья, в главных чертах своего мировоззрения он, наверное, сознавал себя и был уже ученым Ренессанса, реалистом и экспериментатором.
Его выступление против традиционных представлений о географии и населении Севера характерно для эпохи: книге и вековому авторитету противоставляется жизнь, опыт и наблюдение.
VII
О причинах успеха Трактата писалось уже не раз[79]. Позволим себе привести несколько новых соображений по этому вопросу.
Сочинение Меховского во многих отношениях оказалось созвучным эпохе, во многом отвечало ожиданиям и затронуло немало самых актуальных тем.
Трудно сказать, намеренно или случайно, но уже самое начало Трактата, несколько неожиданное, выбрано чрезвычайно удачно.
Почему, в