Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если бы монсеньор Доминик намеревался осудить Изамбара, он бы перерыл весь монастырь, каждую келью, каждую книгу в библиотеке в поисках «еретических писаний». Учитывая же, что Изамбара следует оправдать, обыски неуместны: не стоит пугать монахов, чья искренность и доверие монсеньору Доминику еще могут пригодиться.
Епископ не искал бессмысленных трудностей. Ему хватало Изамбара. Изамбара с его математической логикой и загадочным умолчанием Filioque. Реального Изамбара, о котором он уже почти забыл, пока изучал его переводы, размышления, заметки и задачи…
* * *
– Монсеньор! Монсеньор, вас спрашивает господин лекарь.
Это было третье утро, встреченное епископом в библиотеке, за конторкой опального монаха. Монсеньор Доминик вышел во внутренний двор, где ожидал его приехавший из города врач.
– Ваш Изамбар поправляется, монсеньор. У него на редкость крепкое здоровье. Природа и старания моей сиделки берут свое – его раны затянулись. Он спокойно и подолгу спит, а это очень хороший признак.
– А как его глаза? – не преминул поинтересоваться епископ.
– С ними тоже все обошлось, – заверил лекарь. – Говорю вам, этот человек удивительно живуч и вынослив. Единственное, что меня немного беспокоит, – он все еще отказывается от пищи. Пока старуха мазала ему раны, это было даже хорошо: благодаря тому, что он постился, его тело усиленно впитывало лекарственное снадобье и заживало вдвое быстрее.
– Он постился? – переспросил монсеньор Доминик.
– Он постился целый месяц, пока сидел в яме. Теперь я думаю, что и его странные дыхание и пульс, столь поразившие меня в прошлый раз, были следствием поста. В яму ему кидали объедки. Гордость то была или брезгливость, но он поступал мудро. Он ни разу не нарушил своего поста, в противном случае воспаление бы развивалось быстрее, и он сгнил бы заживо прежде, чем ваше преосвященство извлекли его наружу. Вот что я понял, монсеньор!
«Он, как и я, думал об Изамбаре все это время, – отметил про себя епископ. – И ему как врачу Изамбар тоже загадал загадку».
– Но ему пора начать принимать пищу! – продолжал лекарь. – Моя сиделка, кажется, не способна уговорить его. Но вы, монсеньор…
– Я?.. – изумился епископ.
– Я имею основания предполагать, – доверительно сообщил лекарь, – что и причина его невероятного терпения тоже в посте. Длительный пост, насколько мне известно, значительно изменяет телесные ощущения. И теперь я подозреваю, что ваш Изамбар ожидает новых пыток, намереваясь и впредь поститься и сносить мучения до самой смерти. Вам следовало бы, монсеньор, заверить его в том, что он ошибается (если это, конечно, так). Меня и старую женщину он всерьез не принимает, в чем, опять же, совершенно прав. Если ваше преосвященство желает беседовать с ним по душам и без насилия, вам следует о нем позаботиться. Он, конечно, необычайно живучий человек, но сейчас у него нет сил на то, чтобы разговаривать. Молчание, которое он хранит, более чем оправданно.
Лекарь, с его громадным опытом в делах подобного рода, доверия заслуживал вполне. И монсеньор Доминик вновь перешагнул порог кельи монаха, чьего выздоровления ждал с таким волнением.
* * *
Изамбар не спал. Как и в прошлый раз, он лежал лицом вниз, но, услышав шаги епископа, повернул голову. Опухоль с этого лица теперь спала совсем; губы приняли свою природную форму – они были красивого тонкого росчерка, с заостренными уголками; да и нос, хоть не столь классический, как у органиста, все же не опровергал епископских подозрений.
– Дитя мое, – обратился монсеньор Доминик к выздоравливающему и встретил взгляд кроткий и ясный, а глаза, миндалевидные, чуть заметно раскосые, но большие, были карими.
Так вот почему рябой монах назвал их самоцветами – они меняли свой цвет! Страшное кровавое облако в белке левого глаза превратилось в розовое пятнышко. Еще пара дней – и оно исчезнет совсем…
– Дитя мое. – Епископ опустился возле Изамбара на край монашеского ложа. – Я прошу тебя, верь мне. Я желаю тебе только блага. Для твоей души и для твоего тела. Я не хочу, чтобы ты страдал. И не допущу этого больше. Я буду защищать тебя перед теми, кто обвиняет тебя, если… Если только ты позволишь мне. Мне необходимо говорить с тобою, дитя мое. О многом. Я буду ждать, пока ты наберешься сил и мы сможем говорить. Я… не тороплю. Я буду ждать столько, сколько нужно. Ведь ты… не против того, чтобы говорить со мною, Изамбар, дитя мое?
Губы монаха остались плотно сомкнуты, но умные темные глаза ответили епископу согласием. «Я тоже хочу говорить с тобою», – отчетливо сказали они монсеньору Доминику.
– Я приду к тебе позже, дитя мое. Поправляйся. И слушайся господина лекаря. Храни тебя Господь!
Епископ не помнил, когда и с кем он говорил в последний раз так просто и искренне, от всего сердца. И, говоря, сам согревался теплом своих слов. Они были сродни глазам Изамбара, теплым, живым, умным и при этом обезоруживающе детским. Наверное, глядя в такие глаза, и нельзя говорить иначе…
* * *
Ждать монсеньору Доминику пришлось еще целую неделю. Он успел неплохо вникнуть кое в какие приемы, используемые Изамбаром в решении астрологических задач, и даже съездил в соседнюю обитель, где хранил свои собственные практические работы. Наконец лекарь объявил, что его пациент вполне здоров. И в третий раз вошел епископ в дверь заветной кельи. Теперь уже жилец ее мог подняться навстречу гостю. Вот тогда-то и услышал монсеньор Доминик впервые этот необычный голос, умевший сочетать глубину с высотой и оставаться тихим.
– Здравствуй, отче, – произнес голос, тронув тишину, словно водную гладь, осторожно, но не робко, скорее, с тем же радостным смирением, что столь отчетливо прочли епископские глаза в почерке чудо-переписчика.
И Изамбар низко, до самой земли, поклонился. Монсеньору Доминику стало даже слегка не по себе: в поклоне этом не было ни тени подобострастия, но какое-то в высшей степени осознанное, скорбное почтение.
– Здравствуй, дитя мое. И поверь, я не стою твоей благодарности, – как будто оправдываясь, поспешил ответить епископ.
– Я поклонился не благодеянию твоему и не благим намерениям твоим, но бремени твоему, которое тяжко, – услышал монсеньор Доминик от человека, что совсем недавно лежал вот здесь, на залитой кровью постели и смотрел на него черными от боли глазами.
– Не иго – муки, – опережая епископскую мысль, прозвучало все так же негромко и мелодично. – Но тяжкое бремя – власть над ближними.
Изамбар стоял перед монсеньором Домиником, невысокий, тонкий, скорее стройный, чем худой, хотя веса в нем было не многим более чем в двенадцатилетнем ребенке. Воистину, человек этот соответствовал своему голосу и воплощал его наиболее совершенно именно теперь, пройдя через муки, которые он не почитал за иго, и едва поднявшись на ноги после болезни. В его хрупкости коренился незыблемый стержень. Этот человек был внутренне и внешне уравновешен и, несмотря на свое ремесло переписчика, не был сутул. Мелодический строй его существа отражался в его теле статью, музыкальной гармонией пропорций. Его не портили ни бледность, ни впалые щеки, ни выступающие ключицы. И глаза его сияли как настоящие самоцветы.