Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я уже не помню, как прошел ужин, но закончился он очень скоро. Вавжинцу хотелось как можно быстрее избавиться от Дашевского. Но тот на это не реагировал. В результате они вместе проводили меня до гостиницы. Шли молча. В фойе Дашевский снова повторил свою просьбу, и Вавжинец снова ответил: «Нет». Я молчала. А сейчас думаю, что не должна была так поступать. Нужно было его выслушать. Что-нибудь бы он рассказал, и ему бы стало легче на душе. Ведь это ужасно — до конца носить на себе такое обвинение.
Позже Владек Дашевский начал нормальную жизнь. Работая с Шиллером, он продолжал делать декорации и костюмы. Через некоторое время стал профессором в Школе изящных искусств. Бонацкая в конце концов приняла Владека и осталась его женой. Сама она продолжала работать актрисой и режиссером. Под конец жизни Дашевский очень болел. Говорят, он якобы был не совсем нормален и выглядел довольно жалко. Не думаю, что он забыл о том страшном эпизоде. Стоит добавить, что после войны он вел себя вполне пристойно, старался быть подальше от политики. Никто на него не жаловался. Публикаций о нем в связи с этим предательством больше не было. Возможно, он жил под гнетом какого-то внутреннего страха. Ходил слух, что все произошедшее было связано с его желанием привезти во Львов жену. Шиллер считал, что Владеку обещали это в том случае, если он нас пригласит.
Наверняка мы еще многого не знаем о дьявольской роли, сыгранной Дашевским. Я хотела бы поверить тому, что могло бы его хоть в какой-то мере оправдать. Но то, что тогда произошло, было явной провокацией. Ведь за Александром, например, могли явиться и ночью, так же как, скажем, пришли за Херминой Наглеровой или Грубенским, который написал антисоветскую пьесу о Ленине. Провокация нужна была для того, чтобы арестовать людей не как врагов системы (такое обвинение было им предъявлено уже в заключении), а как хулиганов, отбросы общества, пьяниц, учинивших дебош.
* * *
Я уже рассказывала об ужасной жизни во Львове. Мороз, нищета, голод, страх. И самое мучительное — поведение друзей. Нам с Зарембинской удалось узнать, где сидят наши мужья, и получить разрешение передать им посылки — немного еды, смену белья. Нас впустили в огромное унылое помещение тюрьмы. Здесь уже толпились люди, ожидающие своей очереди к окошку, где принимали передачи и выдавали грязное белье заключенных. И, хотя все переговаривались только тихим шепотом, не забуду страх, охвативший нас при окрике охранника, который предупредил, что, если мы не замолчим, нас всех с легкостью пересажают, причем мы уже никогда отсюда не выйдем. Охранники были мастера устраивать такие спектакли.
Наконец подошла наша очередь. Мы отдали свои узелки, забрали грязное белье и отправились каждая к себе. Дома, раскладывая это белье, я увидела в швах рубашки вшей и следы крови. Вши, которые мучили его, но совсем недавно были вместе с ним и существовали за счет его крови. Я растрогалась. Впервые в жизни я испытала такого рода волнение в связи с мужем — отсутствующим, недоступным, возможно, потерянным навсегда. Были там еще и носки с кусочками ватолины (ватина) внутри. А ведь это, может быть, послание, подумала я. Наверное, он хочет сказать мне что-то таким образом. Мое воображение разыгралось. Носки — это ведь ноги. Ногами ходят. Ватолина — Ват идет к Олине (так он меня называл). Похоже, он говорит, что вскоре вернется. Вернется Ват к Олине…
На самом деле история совсем в другом, и связана она с карцером. Александр попал туда за то, что перестукивался с Броневским, который сидел в соседней камере. В этом карцере было ужасно холодно. Пол там был из бетона. Да и вообще зима 1940 года была очень морозная. Вот и пришлось ему вытаскивать ватин из пальто и подкладывать в носки, чтобы было теплее. Так выглядела действительность.
А Марыся Зарембинская в тот же вечер позвонила мне со словами: «Оля, я нашла вшей в рубашке Владека!» Я с пониманием воскликнула: «Я тоже! Я тоже!» Обе мы были тогда чрезвычайно взволнованы.
Анджею в то время шел девятый год. Я сказала ему, что отец уехал куда-то по делам. Мальчик жил своей жизнью. Хотел ходить в кино, встречаться с приятелями, фыркал на с трудом добытую еду. И ни о чем не знал. А у меня не хватало мужества ему рассказать.
Потом, через три месяца, в комнате, где мы с Анджеем спали, во втором часу ночи меня разбудил свет лампы. Я не слышала, как они вошли. Вдруг я увидела человек пять энкавэдэшников с направленными на нас штыками: «Давай собирайся». Пятнадцать минут, чтобы собрать вещи. Я вдруг почувствовала беспредельное безразличие. Такой род усталости — не физической, а душевной. Пришло ощущение, что уже все равно. Помогла собраться Анджею. Собралась сама. Не было никакого желания брать с собой одежду — ни свою, ни Александра. Помню человеческий порыв одного из солдат, который настойчиво советовал мне забрать с собой все, так как там, куда я еду, меня будет ждать мой муж. Солдат пожалел меня, даруя надежду на эту встречу. Итак, я собрала все что было. Нас вывели к большому грузовику, помогли взобраться на него, причем без всяких грубостей. И повезли этой тихой апрельской ночью в сторону вокзала и железнодорожных путей.
Мы отправлялись в неведомое, но с огромной надеждой на то, что где-то там нас будет ждать Александр. Я поверила в это, так как очень хотелось верить. Кстати, в ту ночь, когда вывозили семьи арестованных, Марыси Зарембинской среди них не было. Она не числилась в списках, так как не носила фамилию Броневского.
В вагон для скота нас пришлось заталкивать силой, потому что он был переполнен. Потом его сразу закрыли на висячий замок. Я обнаружила себя среди шестидесяти человек, которые уже умудрились как-то устроиться. Нам с Анджеем досталось место возле дыры, заменяющей туалет. Я положила там наш узел и в полумраке начала всматриваться в товарищей по несчастью.
В основном это были люди из Львова и его окрестностей. Они понимали, что их вышлют, были к этому готовы. Перед тем как выслали нас (в ночь с 13 на 14 апреля), уже состоялись две другие высылки. Одна из них была особенно тяжелой и трагичной. Люди замерзали в вагонах. Женщины рожали, мертвых детей выбрасывали из окон. Это были крестьяне — преимущественно крестьяне.
Где-то через час в вагоне появились сотрудники НКВД для проверки документов. Тогда люди в нашем вагоне услышали мое имя. После ухода энкавэдэшников словно что-то произошло. Все начали перешептываться между собой. Оказалось, что один поручик Войска Польского, некий пан Тадеуш, тихо, по секрету, сообщил всем, кто я. Этот поручик знал о прошлом Александра, о том, что он был редактором «Литературного ежемесячника» — левого издания. И внушил всем окружающим, что я вроде подсадной утки и нахожусь здесь, чтобы следить за всеми, а потом доносить. Я сказала им, что мой муж арестован, но это было воспринято как явное вранье. С чего бы это арестовали коммуниста… Не буду вдаваться во все подробности нашей трехнедельной поездки среди ненавидящих нас людей, которые видели во мне опасного врага. А ведь я была на том же самом, что и они, дне нищеты, и меня так же мучили. Не нашлось ни одного человека, который хотя бы попытался поговорить со мной и, возможно, понять, что произошла ошибка, что я такая же заключенная, как и они.
В том вагоне для перевозки скота, как я потом поняла, находились люди из разных слоев общества. Начиная от женщины, жившей под Львовом, которая ежедневно привозила в город свежее молоко, от жен полицейских, лавочника Керского или поручика (о котором уже шла речь) до жены главы Львова с сыном. Я не знала, что сразу за нами отправился транспорт, где среди прочих находились графы Бельские (владельцы замка, где размещался Союз литераторов) и приятель Бельских граф Тарновский, который приехал к ним в гости еще до прихода советских войск и в результате вместо того, чтобы вернуться к себе в Краков, ехал в Казахстан. Была там также и Стефания Скварчинская[28], которой я оказалась очень многим обязана в начальный период проживания в Ивановке. Нужно сказать, что Скварчинская оказалась единственным человеком, которому через три месяца благодаря стараниям профессора Юлиуша Клейнера и вмешательству все той же Ванды Василевской удалось вернуться во Львов.