Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Знать, в другой жизни я был русским человеком, — сказал тогда Агван-Доржи, и хуварак, совсем еще мальчик с добрыми, доверчиво и безоглядно смотрящими на мир глазами, обрадовался и воскликнул:
— Истинно так!
Бедный хуварак! Чуть погодя стряслось с ним что-то, вдруг сомнение, занесенное в душу невесть откуда, стало мучать, изводить непотребством, и он, не найдя себе места в пределах дацана, ушел, чтобы уже не вернуться, А потом слух разнесся, что замерз в степи. Больно и горько. Агван-Доржи так привязался к юному хувараку! Может, это и стало одной из причин того, что год спустя он покинул монашью обитель. Но, скорее, потому, что был ему голос свыше, изрекший: «Ты обрел надобные знания и теперь должен пойти в мир, чтобы увидеть скудость его и омертвелость и неспособность к совершенству. Это поможет тебе окончательно отрешиться от земного и обрести душевную гармонию».
Да, так было, хотя многое уже стерлось в памяти, он и про дацан-то едва только и скажет, что-то отдаленное, во многом чуждое ему теперь, робостному и тихому, ни к чему не влекущемуся, разве что ко всеблагому покою. Но удастся ли достигнуть его?..
Агван-Доржи всю ночь просидел у тлеющего костерка, а чуть рассвело, поднялся и вышел из-под мостка и ступил на тропу. Небо было еще темное и низкое, но уже с ясно обозначенной на горизонте колеблемой розовостью; с ближних гольцов упадал ветер, растекался по обережью, раздергивал гладкую водную поверхность, расшевеливал тихую росяную траву. Ичиги у Агвана-Доржи быстро взмокли. Но он не заметил этого, как бы случайно и от него не зависяще вызвал в памяти образ рыбака, и не того, каким увиделся вчера, другого, сникшего и растерянного, сказал ему:
— Идем со мной.
— Куда? — удивился рыбак.
— Разве ты не знаешь, куда?
— Нет, не знаю.
— Истинно то, что живет в нашем сознании, часто неведомое нам, прогоняемое нашим слабым умом, как если бы это было что-то от злых духов.
— Так, значит, ты ходишь по земле, чтобы найти самого себя?
— И для этого тоже…
Агван-Доржи еще ни с кем так долго и откровенно не говорил, как с тенью этого мало знакомого человека. А впрочем, почему же мало?.. Разве тут дело во времени? Да и что есть время, как не птица, выпущенная нашим сознанием на свободу? Иль не властны мы перекрыть ее полет? А ведь так и случается, коль скоро сделается что-то с душой человеческой и введется она во храм сомнения, и скажет тогда утративший в душе нечто:
— Время остановилось. В природе ныне нет гармонии, как нет ее и среди людей, где сильный угнетает слабого, а бедняку не отыщется места за столом богатого.
О, сколь это тягостно для людей! Еще и потому тягостно, что человек во всякую пору искал гармонию, полагая ее возможной в привычной жизни. И мало кто достигал понимания, что такая возможность призрачна, подброшена злыми духами. От тех немногих, обретших знание, необходимое для правильного существования земного тела, от высоких небес, ничем не порушаемых в своем движении к совершенству, отлегшее, и пошло, трудно пробиваемое, подобно ручью, зажатому скалистыми гольцами, понимание, что гармонию надо искать в себе, хотя путь сей долог и по силам не каждому.
Агван-Доржи подошел к лесному ручью и наклонился, чтобы испить воды, но рука его, уже занесенная над водной поверхностью, застыла, так и не коснувшись ее, во всем теле монах ощутил слабость какую-то, обезволенность даже, и не сразу догадался, отчего это?.. Но, внимательно оглядев скатывающийся к морю, странно медлительный и вялый, как бы запамятовавший про свое предназначение, ручей, понял, в чем тут дело?.. Ну, конечно же, в ручье не было прежней утягиваемости к солнцу, а оно теперь поднялось над байкальским обережьем и сияло, хотя и неярко, но все еще греюще свычно с предосенней порой. Ручей как бы утратил небесную сущность и сделался темен и сер, в нем не углядывалось прежней освобожденности от внешних сил, он оборотился в нечто искусственное, созданное не волей небес, а руками человека, во что-то тусклое и безжизненное, подобно тем водоемам, которые встречал монах вблизи священного моря и которые отвергались им, как противные естеству природы.
Агван-Доржи не задержался возле лесного ручья, пошел дальше по тропе, а она к тому времени подсохла и уже была не так тяжела, и тут услышал знакомый голос и, хотя не разобрал слов, сказал:
— Я отпускаю тебя, знаю, ты отыщешь в душе свет и уж ничто не сможет поменять в тебе, никакая, от злых асуров, сила.
Он и верно, знал это с самого начала, с первой встречи с байкальским рыбаком, хотя и утесненным жизнью, но не сломленным ею.
А солнце светило, играло, звенело, и даже в глухих таежных местах, куда ступала нога Агвана-Доржи, было не так сумрачно, вдруг да и продирался сквозь плотно спеленутые кроны деревьев белый луч, скользил по стволу, приникал к мшистой земле и долго держался на одном месте, искрясь и подрагивая. Иной раз Агван-Доржи подставлял руку под солнечный луч, и тогда чувствовал тепло, исходящее от него, и радовался в той мере, в какой это было доступно ему, отвыкшему от выражения чувств. А иной раз, коль скоро тропа выводила на лесную поляну, обильно заросшую густой высокой травой, он намеренно замедлял шаг, жадно и с наслаждением обозревая окрестности, а потом непоспешающе брел пряно пахнущим разнотравьем, часто наклоняясь и оглаживая упругие зеленя теплой ладонью и долго, порой с нетерпением ждал, когда на дальнем изломе лесной поляны появится согбенный, с редкой белой бородкой улигершин[3], и тогда спешил на встречу с ним. Улигершин уже давно облюбовал эту поляну, сокрытую от чужого глаза хвойным ветвистым лесом, и, кажется, был доволен, что кто-то из его рода еще остался на земле. Он, колеблемый, если вдруг зачинался ветер, легкий и дивно прозрачный, будто сотканный из небесного сияния, стоял и ждал, когда подойдет Агван-Доржи, а потом говорил сильным, хотя и приглушенным отпущенными ему летами, их еще не сокрыло от