Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты сумасшедшая.
— Да, я сумасшедшая, и ты знаешь об этом. — Она не оборачивалась, а так и покачивалась, глядя завороженно вниз — тонкая, изящная, обнаженная. — Уходи сейчас же!
— Не уйду, — тихо, а теперь еще и гневно отрезал он. — Прыгай, хер с тобой!
Она покачивалась, покачивалась, и вдруг он, уловив момент, когда она чуть отклонилась назад, пружинистым движением выбросил себя из кровати, и, схватив ее за волосы, довольно грубо втащил в комнату, так что она плюхнулась на пол задом. Потом она сидела на полу, ухитряясь одновременно хныкать от боли, полученной во время приземления, изгибая спину, и тихо едко смеяться. Он одевался.
— Ты уходишь?
— Да.
— Прости меня. Останься.
Он говорил себе: «Чтобы еще раз… да ни ногой!» Но миновало несколько дней, и в груди поднималась такая тоска, так хотелось увидеть ее и так хотелось ее фокусов, что он опять приходил в общагу, поднимался на седьмой этаж. В ее сумасшествии воплотилось что-то неподдельно искреннее, что отзывалось в душе такой же взаимной сумасшедшинкой, некой щекоткой запредельного, бунтом против тех божков, в требовательные границы которых ты помещен, а это и правда чем-то похоже на ощущение безрассудного полета к ускользающей Луне.
Как-то зимним вечером по пути, кажется, в кино, или куда-то еще они шли малолюдным проулком, Дарья остановилась, глаза ее заблестели тем особым блеском, который он уже знал, и сказала весело:
— Сегодня год, как мы встретились первый раз… Ты забыл? Расстанемся прямо здесь! Навсегда!.. — И смеясь, стремительная, развевая полами широкой книзу легкой серой шубки, пошла от него назад.
Но ее сумасшествие, как в зеркале, тотчас отразилось в нем самом, ожгло его изнутри, и он, подчиняясь этому яростному огню, быстро нагнал ее, взял за плечо, развернул к себе и коротко, не очень, кажется, сильно, но все-таки с душой, выметнул кулак. Хлоп! Когда она приземлилась спиной в сугроб, полы шубки взметнулись, юбка задралась, обнажая темные теплые рейтузы.
Дарья надолго отравила его своим сумасшествием, ее образ несколько лет довлел над всеми остальными, которые время от времени память извлекала из тайников греха. Спутницы его молодости были порой совершенными антиподами друг другу: вроде умничающей студентки Ларисы, тонкой и ломкой, которую вскоре могла сменить парикмахерша Вера, полненькая, миловидная и простодушная. Сошникову каждый раз хотелось повторить ощущение полета. Но проходил месяц-второй, и Лариса обескураживала его своей неряшливостью, непритязательностью и каким-то холодным отчуждением не только к нему, но, кажется, к самой себе: «Ой, я сегодня никуда не пойду, я хочу отдохнуть». А Вера вдруг открывалась примитивным крохоборством, она словно и шествовала сквозь жизнь только для того, чтобы вот именно нести на себе свои одежды, прическу, макияж, отрепетированные взгляды, выученные фразочки, сумочку с разными блестящими предметами и даже все свои физиологические прелести. Не удивительно, что где-то в параллельных пространствах все время скользило тонкое одухотворенное сумасшедшинкой лицо Дарьи.
В двадцать пять он все еще чего-то желал: то страстной любви, то поездки на север и какой-нибудь необыкновенно интересной и опасной работы, вроде водолазной на морском спасателе, то большой премии за гениальную статейку в газетке, где уже несколько лет подвизался. Все оказывалось бенгальскими холодными искрами. На одной из вечеринок у друзей его уже поджидало «простое человеческое счастье». Счастье совсем не было похоже на сумасшедшую Дарью. А было спокойным, рассудительным, смазливым, хотя чуть полноватым, и было представлено ему как подруга подруги друга, со всеми множество раз повторенными за несколько лет и уже переросшими в привычку словами и действиями, заканчивавшими очередной круг теплого знакомства когда через пару дней, когда через пару недель, когда через пару месяцев. На этот раз привычка, не выдержав громоздкости, сошла с рельсов: через два месяца Ирина явилась на встречу вся в черном, но не как на трауре, а как на параде красивых ведьм: черные с блеском распущенные волосы, черные обтягивающие уже заметно пышное тело кофточка и юбка, черные туфли на каблуке, черные внимательно прощупывающие его глаза. И только одна яркая деталь: заколотый у виска маленький красный цветочек. Когда требовалось, она умела произвести эффект. Прячась под черным широким зонтом с мерцающими мистическими узорами, под шорох дождевых капель она сообщила ему, что аборт невозможен как по медицинским, так и по этическим соображениям. Ему было предложено право выбора — в случае отрицательного решения он «избавлялся от всяких претензий»!
Он честно отдался судьбе, также честно предупредив суженую, что за душой у него ни гроша. Из всей собственности, кроме одежды, которую при желании можно было надеть всю разом, на его балансе в те дни числились: небольшой письменный стол, мягкий стул, кресло-кровать, купленная по объявлению пишущая машинка довоенного производства, такой же довоенный доставшийся от дальнего родственника микроскоп.
Сыграв свадьбу на пятнадцать персон, Игорь со своим имуществом в одну ходку на редакционном УАЗе переехал к Ирине в трехкомнатную квартиру, где проживал еще ее тихий папаша-инвалид Семен Иванович.
Вскоре родился Сашок. Он родился в тот год, когда дети в городе появлялись сплошь случайно и штучно.
Рождение же его оказалось одним из тех событий, которое в очередной раз перевернуло мир Сошникова вверх тормашками. В тот день несколько хмельные Сошников и редакционный фотограф Сережа Зарецкий ввалились в роддом и вытребовали заведующую — журналистам, даже слегка подвыпившим, тогда еще не отказывали в импровизированных репортажах. Им выдали по белому халату, заставили надеть крахмальные колпаки и повязать на красные морды марлевые повязки. Заведующая, крупная, мясистая дама с густо накрашенными губами, долго водила их по коридорам и кабинетам, пока, наконец, они не увидели длинную каталку, на которую был уложен весь наличный городской приплод, завернутый в семь кульков. Каталку толкала перед собой сухонькая коротконогая тетушка в белом халате — с той же деловитостью, с какой продавщицы гастрономов развозят по отделам товары. На пути ее встал Сережа, обвешанный фотоаппаратами, как боевик оружием. Тетушка зарделась. Началась фотосессия.
— Ну, теперь я могу раскрыться, — заявил Сошников. — Я не просто журналист, я еще и новоиспеченный папаша. Как я понимаю, один из этих кулечков — мой сын.
— Неужели? — округлила глаза заведующая. И вдруг трижды хлопнула в ладоши: — Ирина Васильевна!
Явилась еще дама в белом. Кинулись искать: сверять списки и смотреть бирки. Наконец извлекли из каталки один кулечек и с полутора метров, близко не поднося к Сошникову, показали коричневое сморщенное личико, которое не думало просыпаться — крохотные глазки были закрыты. Сошников смотрел и ничего не понимал. Он только знал, что теперь нужно радоваться