Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наш летний домик строился осенью 1960 года, и летом 1961 года мы уже смогли туда въехать. Участок у нас был равнинным, но под тонким слоем земли находилась настоящая скала, и для того, чтобы засеять газон и посадить кусты и всякие растения, папе пришлось завезти туда огромное количество чернозема. Я помню грузовик, ссыпавший громадные кучи пахучей коричневатой земли, выползавших оттуда дождевых червей и то и дело поблескивавшие загадочные сантиметровые осколки бело-синего фарфора, керамики и стекла. Пока земля лежала в кучах, казалось, что если ее разбросают по участку, нас ею просто завалит. Но когда чернозем разровняли и утрамбовали, от него каким-то мистическим образом почти ничего не осталось. Должно быть, земля просочилась в невидимые щели и полости горы. Участок опять оказался голым и неплодородным, и пришлось заказывать новую кучу земли. А постепенно и она сделалась совершенно незаметной. Казалось, что гора просто поглощала землю.
В то первое лето папины руки, обычно чистые, какими и должны быть руки практикующего зубного врача, все время были в земле. С помощью лопаты, тачки и взятого напрокат катка он изо всех сил старался подкормить наш голый участок. Но почва у нас была прямо как те тощие люди, которые могут есть сколько угодно жирной пищи и не полнеть. Все куда-то улетучивалось.
Под конец стало понятно, что эта затея разорительна. Папе не хотелось прослыть фанатиком, и почву оставили в покое. В итоге у нас получился сад с непритязательными и выносливыми растениями. Запланированные изначально виды растений так и остались в проекте, и мне не довелось увидеть, что таили в себе те экзотические названия: тибетская летняя примула, африканская голубая лилия, белый рододендрон Cunninghams White, корейский арункус двудомный и синий гелиотроп.
Первое лето запомнилось мне как «земляное лето». Пахучая земляная гора, на которую я пытаюсь взобраться. Моя «работа»: подражая папе, я копаю землю маленькой желтой лопаткой и утрамбовываю ее звенящей, крутящейся игрушкой на палке, которая действительно имела некоторое сходство с катком.
Второе лето запомнилось мне как «лето, когда я подружилась с Анн-Мари».
До этого я чувствовала себя довольно одинокой. Братьев и сестер у меня не было. Позднее я поняла, что маме хотелось еще детей, но папа считал, что одной меня вполне достаточно. У него с детства сохранились неприятные воспоминания о куче детей и постоянной тесноте. В нашей городской квартире, и даже потом, когда мы переехали на собственную виллу, у нас всегда имелась отдельная комната, которая совершенно не использовалась. Я долго думала, что она предназначена для моих будущих братьев и сестер. Мне даже кажется, что так мне говорила мама, сама в глубине души на это надеясь. Но папе просто-напросто хотелось, чтобы в доме была лишняя комната. Иметь никому не нужную комнату считалось верхом роскоши. Ее называли комнатой для гостей, но никакие гости там ни разу не жили.
Папа редко рассказывал о своих детских годах, так что я о них почти ничего не знаю. Он родился в маленьком селении в Норрботтене. Его отец был алкоголиком. О его матери я имею весьма смутное представление. Она была больна, отчасти физически — думаю, туберкулезом, — но, вероятно, и психически тоже. Возможно, просто условия жизни были таковы, что человек либо спивался, либо сходил с ума. Либо это был невероятно сильный человек, как папа. Его отправляли то к одним родственникам, то к другим, но все они, похоже, были одинаково плохи, и когда никто не хотел его брать, ему приходилось жить с отцом, который напивался и избивал его. Где была при этом мать, неизвестно. Насколько я понимаю, папино детство было чистейшим адом. Требовались почти нечеловеческие усилия, чтобы без какой-либо помощи вырваться оттуда, совмещать учебу с тяжелым физическим трудом, заочно окончить гимназию и поступить в институт учиться на зубного врача.
Без социал-демократического общественного устройства, предусматривавшего вечерние школы и бесплатное высшее образование, такое едва ли стало бы возможным, и логично было бы предположить, что папа должен питать симпатии именно к этой партии. Но он избегал социал-демократов, как прокаженных. У папы они ассоциировались с рабочими, рабочие — с нищетой, а нищета — с адом его детства. Когда речь заходила о рабочем движении, папа, всегда подчеркнуто следивший за чистотой своей речи, мог с ненавистью бросить: «Черт бы их побрал». Он считал, что сделал себя сам. В одиночку вышел из тьмы к свету и не любил, чтобы ему напоминали о том, что он оставил позади.
Мама же выросла в тихой и мирной семье. Ее отец работал официантом в ресторане, мать — домработницей и официанткой. Это были типичные представители служивого люда, незаметного, с тихими голосами и легкой, неслышной походкой. Квартира дедушки и бабушки была полна тканых изделий, мягких ковриков, подушек и толстых гардин, которые поглощали звуки шагов и голосов. Мама была единственным ребенком. Она часто говорила, что в детстве мечтала о братьях и сестрах. О том, что ей хотелось иметь много своих детей, она не упоминала ни словом, но я полагаю, что дело обстояло именно так. Пока я не пошла в школу, мама была просто домохозяйкой, а затем вновь стала работать медсестрой в зубоврачебном кабинете, правда, уже неполный день.
Я сама мечтала о большой семье, и моей любимой книжкой были рассказы о семействе Пип-Ларссонов.[4]Но от того, что братишки и сестренки у меня так и не появились, я особенно не страдала, поскольку мне хотелось не младших, а именно старших братьев и сестер, причем чтобы они были намного старше меня. Особенно меня привлекали подростки, которые выглядели уже как взрослые, но, казалось, вели куда более увлекательную жизнь, гуляли до позднего вечера, катались на мопедах и танцевали под поп-музыку. Я воображала себе целую ватагу братьев и сестер, все они были подростками и безумно любили меня — свой маленький талисман. Красивые старшие сестры с интересными прическами и подкрашенными губами носили меня на руках, баловали и играли со мной, а сильные старшие братья подбрасывали меня высоко в воздух и увозили на мопедах к ночным приключениям.
Мне так хотелось подружиться с Анн-Мари еще из-за того, что у нее имелись старшие сестры и брат. Больше всего меня интересовали Лис и Эва. Йенс был нам почти ровесником — всего на два года старше нас с Анн-Мари, — но, с другой стороны, он принадлежал к противоположному полу, что тоже вызывало у меня любопытство.
Не знаю, нравилось ли моим родителям, что я столько времени проводила у Гаттманов. Они явно радовались тому, что у меня появилась подруга, поскольку в городе друзей у меня почти не было, а против Анн-Мари они ничего не имели. Но в их комментариях в адрес Оке и Карин мне иногда слышались нотки недовольства, хотя прямо ничего такого и не говорилось. Думаю, им казалось, что Гаттманы важничают. Нет, возможно, следует сказать чуть иначе. Родители просто не понимали их. Они считали Гаттманов странноватыми, и их раздражало, что многие принимали эту странность за признак светскости. Для родителей Гаттманы были некой математической задачкой, которую без конца пересчитываешь, пока не протрешь тетрадь до дырки, а результат все равно не сходится с ответом.