Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Задумался. Отставил бокал. Отложил бутерброд. Собрал со стола всю еду и спрятал в холодильник. Перелил вино из бокала обратно в бутылку. На столе остался только кусок черного хлеба. Подержал хлеб в руках. Приложил к носу. Вдохнул. Откусил маленький кусочек и стал медленно жевать, разминая языком крошки.
Вечером вернулась Катя. «Ого, как ты нарядился! Вживаешься в образ? А с глазом что? С губой?» – «Ударился о перила, ты же меня знаешь – дальнозоркость, вижу только то, что вдали».
Сели за стол.
– Дожидайся, пока чайник сам выключится! – разозлился Степан на Катю, когда она в очередной раз схватила чайник, прежде чем он отключился автоматически. – Сколько можно, я его деду купил всего две недели назад, дом спалишь!
Степан схватил бутыль воды, шумно наполнил чайник, грохнул его в гнездо. Не попал, долбанул еще раз, другой, прежде чем насадил чайник на контактный штырь.
– Не психуй.
– Я не психую! Сколько повторять – дожидайся, когда он отключится сам!
– Посмотри лучше журналы. Специально взяла. Что люди со старыми домами делают. Старые чемоданчики, абажурчики. Сейчас модно, – Катя обняла его голову. Зашептала: – Не поеду в Лондон. Тут останусь. С тобой. Будем дом ремонтировать. Детей рожать.
Степан стерпел ее нежность. Перевернул нехотя несколько толстых лоснящихся страниц.
– Давай помечтаем, как мы тут все устроим, – Катя тронула Степана за руку.
– Почему нельзя просто посидеть, не давая мне заданий?
– Какие задания? Я просто хочу подумать о чем-нибудь хорошем, когда осень, когда тоска, стены эти вокруг гнилые, вонь повсюду!
– Не нравится – чего тогда тут сидишь?
– Сама не знаю. Дура потому что.
– Езжай в свой Лондон! Не знаю… Езжай. Там веселее. Мне надо подумать. Не знаю! Не знаю! Ничего не понимаю, ничего!!!
Степан выскочил из-за стола, убежал в сад.
Катя уехала. Ночью Степан стоял на крыльце, курил найденные на кухне папиросы и смотрел на желтый месяц. Папиросы хоть и выдохлись, но сохранили достаточно крепости, чтобы у некурящего закружилась голова после первой же затяжки.
Почему вдруг люди стали доносить, арестовывать, казнить? Как? Зачем? Натерпелись? Захотелось побуянить? Истины вековые осточертели? Хотел бы он на кого-нибудь донести, кого-нибудь казнить? Одноклассника, который однажды побил его при девчонках, выкрутил руку, и он не смог сопротивляться. Плакал. А все смотрели. Потом помирились, но если бы шанс выдался… Сантехника, установившего бракованный кран, – соседей залило, пришлось оплатить ремонт. Ну и этих, конечно, палачей. И вишенки сладкие из банки ложечкой вылавливать.
Почему сильные герои войн, бесстрашные солдаты, расписывались в самых нелепых грехах? Их застали врасплох. Они – обласканные государством, орденоносцы, хозяева красивых квартир, дач, передовики, партийцы – загордились. Поверили в правила. А если во что-то веришь, тебя можно сломать. Веришь в героизм, значит, выдержишь пытки. Но не выдержишь унижений. Такому можно все ногти повыдергать, все зубы повыбивать – и он устоит, но достаточно поставить его на колени и нассать в лицо – все, наш окровавленный гордец сломлен. Выдерживаешь и пытки, и унижения, но узнав, что жена тебя оговорила, а сын попросил расстрелять папу как врага, сдаешься. Вера в справедливость, благородство, в честь подкашивает. Любовь предает. Надежда лишает сил. Все предадут – жена, дети, собака, домработница. Только пустота не предаст, только на отсутствие смысла можно положиться.
А подписал бы он абсурдные показания? Признался бы в бредовых, не совершенных деяниях? Шпион английской, японской, германской, американской разведок. Замышлял убийство товарища Сталина. Планировал покушения на маршалов, героев, балерин. Минировал заводы и электростанции. Подсыпал яд в комбикорм и воду, разрушал плотины, поджигал лес…
Степан стал есть один черный хлеб, одевался только в гимнастерку и бриджи, обуви никакой, кроме сапог. Стал пить водку. Целыми днями разбирал вещи, документы, книги, фотографии.
Вот дед с бабушкой и с мальчиком в матроске. Маленький отец. Вот они на фоне озера. Или пруда. Вот отец в выпускном классе. Вот он студент в пиджаке и рубашке с воротником апаш, «на картошке» в болоньевом плаще и кепке.
Обнаружил копию недавнего завещания. А орден Ленина так и не нашелся.
Степан читал все новые и новые страницы о тюрьмах, рассказы о лагерях. Перечитывал абсурдные обвинения, вглядывался в неразборчивые строчки признаний. Пытал дед кого-нибудь или нет? Мучил? Истязал?
Степан снял урну с буфета. Потряс.
– Гасил окурки о тела?
Приложил ухо к урне.
– Сапогами пинал? Пистолетом бил? Да или нет?
Подержал сосуд в руках и швырнул в угол комнаты. Жесть глухо звякнула, откатилась и притихла. Да или нет, да или нет, да?! Вопрос свербил в голове, жужжал, скребся, колотил в дверь и окна, горбился под полом, топотал по потолку, сотрясал стены.
Связь то и дело прерывалась. Планшетник завис. Степан тыкал пальцем. Никакого отклика. Ударил ладонью. Тщетно. Грохнул о пол. С удовольствием. Корпус разбился, мелкие черные осколки разлетелись.
– Ах ты сука! – Степан пнул погасший гаджет сапогом. – Издеваешься надо мной?! Сука!
Растоптал жидкокристаллические останки. Попытался закурить. Пальцы дрожали. Долго не мог высечь огонь из зажигалки. Когда втянул дым, голова затуманилась. Сознание отлетело и вернулось.
А ведь у него были принципы. У Степана Васильевича. У настоящего Степана Васильевича. Мать брякнула: «Сталин – преступник», – все, она больше для него не существовала. Это называется убеждения. Идеалы. Вера. А он, Степан-Миша, во что он верит? Какие у него идеалы? За какие слова он мог бы вычеркнуть из жизни беременную невестку?
Нет у него идеалов. «Не знаю! Не знаю!» – орал он Кате. Этим и вышвырнул ее.
Не знаю… Нацепил чужие тряпки, а веры не обрел. Ни перед кем не благоговеет, никого не уважает беспрекословно. Ни на кого не молится. Все ставит под сомнение, над всем подтрунивает, посмеивается. Усишки нотариуса ему не по нраву, чекисты ему не угодили, крепышей на рыбалке презирает. А сам он кто? За что готов на смерть? За правду? Какая правда… Истина? Истины нет. За терпимость, толерантность, демократические выборы, свободу слова, свободу вероисповедания?.. После двух-трех ночей допросов у дедушки родного любой отказ бы подписал. Да просто после суток в одиночке с сально блестящими стенами цвета гороха, с парашей на пьедестале-мавзолее под самым потолком, с откидными железными нарами, убранными на день, сдался бы. Ужас бессилия, раздавленности, забытости всеми, ужас запертости в микроскопической соте, затерянной в огромном, бесконечном пространстве, ужас подвластности справился бы сам. Никаких побоев не надо, достаточно его собственного, живущего в нем страха.
Часы надменно тикали. Свет осенил разум Степана. Он глубоко затянулся и всадил окурок себе в кадык.