Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды, когда я попросила уняться, не отравлять себе жизни, а кстати, и пожалеть меня – уже не пойму, чего он хочет, он безнадежно махнул рукой:
– Много ль мне надо? Доброе слово.
Я вспыхнула:
– Да, это в вашем духе. Слово вам важнее всего. Но я совсем другого замеса. Цену имеет не слово, а дело.
Он еле заметно повел плечом:
– Каждому – свое, дорогая.
Я лишь гадала – в чем тут загвоздка? Неужто так много ему недодано? Его биография мне казалась на диво удавшейся и успешной. А он твердил, что готов обойтись без всяких даров и щедрот фортуны, без всех отличий и побрякушек. Но он не может садиться за стол, не может трудиться, не может думать, если не слышит ласковых слов. Он говорил мне, что тут же вянет и остро чувствует одинокость.
Однажды я фыркнула:
– Мимоза.
Он сухо, даже резко сказал:
– Я работяга, грузчик и возчик, и вообще, я – черная кость. Особенно в сравнении с вами.
– Кто ж я, по-вашему?
– Вы, дорогая, этакое дворянское гнездышко. Маетесь со своим разночинцем.
Я неожиданно разозлилась:
– Господи, как вы мне осточертели! И угораздило же меня!
Волин удовлетворенно кивнул:
– То, что и требовалось доказать.
27
Когда дела совсем стали худы и жизнь с беспощадной стремительностью рвала все связывающие их нити, он окончательно замолчал. Казалось, что хочет себе ответить на точащее его сомнение. Внезапно пробурчал:
– Остолопы.
– О ком вы?
– О себе и о вас. Зачем валяли мы дурака? Раз уж случилась такая оказия, надо было нам не выпендриваться и не играть в свободных художников.
– И как надлежало нам поступить?
Он словно нехотя отозвался:
– Да попросту жить под одною крышей, не разлучаться ежевечерне. Сколько мы времени были врозь. Вот уж не хватило ума.
Не удержавшись, я согласилась:
– Что до ума – Господь пожадничал. Не ваша сильная сторона.
Он попытался улыбнуться, но это ему не удалось. Потом чуть слышно пробормотал:
– Теперь уж поздно себя выравнивать. Ни починить, ни изменить.
И, поглядев в окно, где по улице быстро перемещались фигурки, едва различимые в темноте, чуть слышно проговорил:
– Забавно.
Я вопросительно посмотрела. Он нерешительно продолжил:
– Уже никому не приходит в голову назвать меня «молодым человеком из Ангулема», «юным Волиным», тем более Валей. Это осталось в другой моей жизни. Только стучит в ушах колотушка и кто-то грозно напоминает: «Прошел еще час отведенного срока».
Невольно я вздрогнула и, разозлившись не то на него, не то на себя, повысила голос:
– Что это вдруг?! Поживете! Самому надоест.
Он миролюбиво кивнул:
– Вы правы. Не так уж весело стать аттракционом и экспонатом. Хватит того, что стал графоманом.
Но по привычке каждое утро усаживался за письменный стол.
28
Мне нелегко, болезненно тяжко ответить на ваш последний вопрос: а был ли Волин в ладу с собою? Лукавить не стану – нет, никогда. Жизнь его, по всем статьям, выглядела вполне удавшейся, но ведь поди ж ты – казалось, однажды какое-то жало впилось в его душу и словно глодало ее и жгло. Счастливым человеком он не был.
На этом, пожалуй, остановлюсь. Ответы мои на ваши вопросы непозволительно разрослись. И вышло нечто несообразное, распухшее до непомерных объемов. Для эпитафии слишком подробно, для реквиема недостаточно скорбно. Не удалось мне ввести в берега нахлынувший поток ностальгии, к тому же и мой почтенный возраст настраивает на эти излишества. Старость – это болтливый сезон. Многоречивость и неумеренность. Поэтому перехожу на коду.
29
Как абсолютное большинство тех, кто себя посвятил писательству, и Волин начинал со стихов.
И как все прочие, он их забросил, тех же, кто так и не переболел этим возвышенным недугом, обычно называл «рифмотворцами», а их увлечение – «баловством».
Тем бо́льшим было мое изумление, когда, копаясь в его бумагах, я обнаружила целый ворох спрятанных им зарифмованных строк. Понятно, что он совсем не хотел быть уличенным в постыдной страсти.
И все же, после долгих терзаний наедине с самой собой, я ныне решаюсь их привести. Когда мне случается их перечитывать, я сразу же вспоминаю ту смуту, которая некогда в нем поселилась и никогда его не оставляла.
Могу лишь вообразить, как мне крепко досталось бы за такую вольность. Но я беру этот грех на себя и, выбрав из хаотической груды этих созвучий несколько строф, я закруглю ими свой мартиролог.
* * *
Хоть судьба меня привечала,
Помню я, что твердил отец:
«Все имеет свое начало,
Все имеет и свой конец»…
Жизнь долгой была, счастливой,
По-отцовски был ласков Бог.
Жизнь выпала мне на диво,
Но всему наступает срок.
Одаряла она без счета,
Не ударила в грязь лицом.
И одна лишь теперь забота —
Не испортить ее концом.
* * *
Забудьте всех носорогов,
Встреченных на пути,
Не подводите итогов,
Продолжайте идти.
Не торопитесь сдаться,
Барахтайтесь что есть сил,
Успеете належаться
В какой-нибудь из могил.
Ни с кем не сводите счеты,
Ни с недругом, ни с судьбой,
И помните: вашей работы
Не сдюжит никто другой.
* * *
Так неотступно звучат в висках две строчки, записанные наискосок на густо исчерканном листочке – сама не пойму, отчего столь остро они меня полоснули по сердцу:
«Выжал из жизни своей, что смог?
Ну и довольно с тебя, дружок».
30
«А если когда-нибудь в этой стране…»
Бедная женщина! Сколько пришлось ей и передумать и перечувствовать, перестрадать, чтобы нам оставить этот кровоточащий крик!
Даже не сразу поймешь – то ли молит, то ли грозит нам, то ли стыдит оставшихся еще жить на земле. Но у нее своя судьба, а у меня – совсем иная.
Что осталось написать напоследок – не о себе, о покойном Волине?
Рассказывать о самых жестоких и вымотавших его часах я не хочу. И вряд ли смогла бы.
Но не забуду, как неотрывно, как непонимающе вглядывалась в его лицо, наконец-то утратившее сжигавшее его беспокойство. Казалось, в его стеклянных зрачках мерцает какое-то новое знание. И