Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но проводник не слушал нас, он кричал: „Вставай, кабан!“
Напрасно он это делал.
Мы его предупреждали.
А он нас не слушал.
Лодочник действительно встал и молча пошёл в другой вагон, но прошёл его насквозь, прошёл и следующий, и нашёл бригадира поезда. И рассказал тому о невесть откуда взявшемся пьяном сумасшедшем скандалисте.
Бригадир пришёл и начал колотить своего подчинённого на глазах у всего проснувшегося вагона. Ситуация осложнялась тем, что оба железнодорожника были грузинами и громко кричали на своём гортанном наречии. Проснулся весь вагон, побежали бессмысленные и никчемные чужие дети, упал старичок со второй полки, и вот, в начавшемся тогда бедламе я живу до сих пор».
Он говорит: «Суеты не люблю, но пуще не люблю кампаний. Дело было давнее, когда не отзвенел ещё горбачёвский указ. У нас ведь что? Страшнее, чем под трамвай — под кампанию попасть. А уж тогда, под указ, нажить неприятностей по пьяни было легче лёгкого.
В ту бездну столько народу упало, что мама не горюй.
Один товарищ наш тогда учился в институте, среди тех евреев, что опасались в разные знаменитые вузы поступать, и паслись всё в каких-то странных институтах, но на математических кафедрах. Напрасно, меж тем, говорят, что евреи не пьют — очень даже пьют, хоть и не все.
И вот товарищ наш напился как-то страшно, и хоть предлагали ему переждать до утра на матрасике, не внял он молитвам. Может, там какие иные у него резоны были, но, так или иначе, поплёлся он домой.
Метро закрыто, в такси не содют, в общем, печаль, как сообщал нам один поэт.
Однако кое-какие люди всё-таки обратили на нашего товарища внимание. Только были эти люди в погонах, и передвигались по улицам в экипаже, в просторечии называвшемся тогда „бобик“.
Останавливают они свой бобик рядом и заводят неспешный разговор.
И тут бы нашему товарищу этот разговор поддержать, отвечая кратко и односложно, но он не поддержал и не отвечал, а побежал, дурак, куда-то в сторону, но только не убежал далеко, зацепился за что-то и вовсе упал.
Тут-то его и приняли.
Протокол стали составлять прямо на капоте.
Ну, студенческий билет из него извлекли, однако для полноты картины спросили про год рождения.
Ему-то вовсе не хочется ни под трамвай, ни под компанию, опять же, институт, военная кафедра, а кому хочется делать двухгодичный перерыв в функциях Лагранжа, или что он там изучал. Он засуетился и решил милицейских людей удивить, чтобы они его за блаженного приняли, а потом и отпустили Христа ради.
Поэтому он про год рождения и отвечает:
— 11110101110.
Это он заранее в двоичную систему перевёл.
И видит: подействовало. Милицейские люди, впрочем, попросили его ещё раз назвать, сверились с записанным, и видят — стоит на своём.
Погрузили его всё-таки в машину, называемую „бобик“, да и повезли куда-то.
Выгрузили у какого-то здания в ночи, да проводят в приёмный покой. Тут-то наш математик душою воспрял.
А милицейские люди пока с врачами собеседуют.
— Вот вам, — говорят, — математика привезли.
И всё рассказывают, как есть.
Люди в белых халатах задумались, да цап нашего товарища, и повели его по тёмным коридорам. Больше он своих милиционеров и не видел.
Выждал товарищ наш ещё часок, да и говорит медбрату, что по-прежнему держит его ласково, но цепко:
— Всё это глупости, напился я, от ментов бежал, нельзя мне попадаться, институт, экзамены, сессия…
Ну и тому подобное дальше.
Смотрит, а медбрат, скучая, в сторону смотрит, да и говорит:
— Это нам без надобности знать, это всё начальство решит.
А начальство пришло и вовсе говорит, что математики-то люди сплошь сомнительные, а он так в особенности, и приняли они его по описи, с личными вещами, и без обследования уж не выпустят. Мало ли, что такой двоичный человек натворить может.
Тут, натурально, он уже и испугался.
Потому как любой у нас за сумасшедшего сойдёт, а уж математик в особенности. То, что он среди сомнительных людей учится, он и так знал. Да только всё же ему хочется продолжить там меж них учиться, особенно на военной кафедре, что позволяет ему два года в сапогах не бегать.
Но наутро его повели по разным врачам — сперва, конечно, заставив пописать в баночку.
Только в обед он как-то извернулся и позвонил домой. Но тут уж, ясное дело, в больничных коридорах появились мамаша с папашей, бренча чем-то запретным в сумках, и шурша иным в карманах… Ну, наконец, выпустили нашего товарища из его узилища.
Погрузили его родители в трамвай, да и повезли прочь, приговаривая:
— Помни, сынок, что как беда пришла, суетиться не нужно. Нассать успеешь — в баночку или мимо».
Он говорит: «А я расскажу о главном позоре. Главный позор — это совсем не то, когда ты обгадился прилюдно или заснул в ожидании барышни. Это не тот случай, когда тебя застали читающим чужой дневник или ковыряющимся в письменном столе начальника. И когда сокамерники отходят от тебя, застёгивая брюки, не это я для красоты сейчас ввернул, но всё равно, всё это — не случай главного позора.
Это всё неприятно, конечно, но некоторый стиль в этом есть.
Несомненный позор — это сходить на концерт „Аншлага“ или какого-нибудь гипотетического Петросяна. Не знаю, как это там нынче называется, но вы меня поняли. Говорят, что там сидят реальные люди, и комик Петросян на самом деле существует, а не компьютерный персонаж наподобие какого-нибудь Хрюна Моржова. Теперь-то надо объяснять, кто такой был этот Хрюн Моржов, и что там было смешного. А раньше-то полстраны в телевизоры глядело и хрюкало от смеха.
Итак, ты пошёл на этот концерт. Неважно, что привело тебя туда — ну, может, девушка позвала. Главное, что похотливое чувство с надеждой на провожание и продолжение приклеит тебя к креслу. И будешь ты сидеть в концертном зале, как в очереди к зубному врачу.
Но это ещё не главный позор.
Ведь ты улыбнёшься, хоть раз улыбнёшься — хотя бы из вежливости — среди этой толпы ржущих людей.
Главный позор начнётся тогда, когда подсматривающая телекамера выхватит твоё идиотическое лицо и покажет на всю страну.
Только представив это, я хватаюсь за сердце».
Он говорит: «Давным-давно, когда вода была мокрее, а сахар — слаще, в разных институтах существовала категория людей, имевших статус „национальных кадров“. В нашем это были люди, приехавшие с какими-то загадочными работами в качестве конкурсных-вступительных, с ними потом и получившие диплом. Потом они уезжали заведовать культурой каких-нибудь гордых горных республик и автономных областей. В пятилетием промежутке они сидели на подоконнике в коридоре общежития. Там они пребывали, сводя социальные отношения к вопросу проходящим барышням, особенно блондинкам: