Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Крутится, вертится шар голубой…
Картошка, свекла, кукуруза, табак россыпью в мешках, яблоки… настоящие яблоки, морква, лук и чеснок. Сокровища золотились и темнели на солнце. Хаунд, проходя мимо продовольственного базара, косился на него с завистью. В Город перепадало всего ничего, за килограмм сраной жарехи из картохи в «Ни рыбе ни мясе» Лукьян драл втридорога. Ну, пока еще не удрал со Спортивной. Сейчас, спустя целое лето и пока не начавшуюся войну, втридорога там лупили другие.
– Крутится, вертится вместе со мной…
Народ гомонил, ругался, ссорился и спорил, кто-то заливисто и совершенно идиотски ржал как конь в одной из палаток. В другой, совершенно не смущаясь, охала, низко и заводно, явно горячая особа. Хаунд глянул на вывеску и поморщился. В палатке принимал костоправ.
– Крутится, вертится, хочет упасть…
Грохотали молотки мастеров по починке всего возможного. Прямо на глазах любопытной детворы кузнец, крепкая мадам в брезентовом комбинезоне и майке без рукавов с надписью «Питер» и портретом лысого перца в противогазе, мастырила нож. Некислый такой мессер, длиной с предплечье самого Хаунда.
В общем, жизнь жила, цвела и пахла. В основном жратвой, сладким женским потом, табаком-самосадом, ядреными нотками самогона из всего подряд и, самую малость, кровью со стороны мясников в дальнем конце рынка. Чужая жизнь.
– Кавалер барышню хочет украсть!
Безногий инвалид, сидящий на тачке-самокатке, свернул гармонику, нацедил из краника, торчавшего сбочку, ядреной даже на расстоянии полироли, жахнул и рассыпался пальцами, хрипло загорланив про решено без возврата, про покинуть родные края, про стихи до утра проституткам и спирт, жареный с бандитами. Да, чужая жизнь тут казалась прекрасной.
Его, Хаунда, новые судьба и остальное, пахнули из раскрытых стальных ворот совершенно иначе. В основном сплетая воедино чудесные ароматы навоза, грязи, плохой еды и еще более худших кишок, больных и требующих нормальной обуви ног, страха, мочи и крови. Ею тут воняло гуще, чем со стороны бойни.
Неудивительно, ведь на деревянных козлах, стоявших посреди депо, кого-то увлеченно пороли. А кого-то, судя по обводам так явно сдобную бабенку, уже оттаскивали. А вот животных, отделенных от двуногих зверей сеткой из рабицы, бить тут совсем не спешили.
– Радуйся, существо. – Остановившись перед Хаундом и его типа хозяевами, на Пса смотрело пузатое рыжее нечто в кожушке и шароварах с лампасами. И густо дышало запахами продуктов самогоноварения. – Жизнь твоя бесполезная отныне закончена, а ждет впереди лишь истинное наслаждение труда во благо человечества и его отдельных представителей. И раз вас тут заждались, плати, Спирин, двойную пошлину. Я из-за тебя, долболоба, задерживал Кота целых полтора часа. А ты притащил какую-то жердь обезьяньего образа внешности и стоишь тут с видом героя. Ты, часом, не слишком ли хорошего мнения о моей персоне?
Хаунд, сверля рыжее нечто глазами, про себя поистине последовал совету и возрадовался. Но не будущему и его молочно-кисельным перспективам, хера.
Спирин, сука, вот ты кто, оказывается, вот как тебя звать, свинорыл. Крандец тебе, молочный поросенок, светит веселье быть запеченым с кашей, натюрлих. В том смысле, что крупу он планировал забить в упыря с обеих имеющихся дырок и зашить. Натурально, накрепко и сапожной дратвой. С последующей прожаркой в каком-нибудь общественном сортире позасратее, предварительно ливнув в говно с полканистры горючки.
– Прямо ждет?
– Воистину, чудак-человек, специально и только тебя, чтобы узреть – что же за чудо-бойца ты нынче приволок? А у тебя тут форменный калека, да еще и мутант. Спирин, заиграешься, так хрена лысого с тобой работать стану даже я.
– Антоныч, – свинорыл Спирин как-то угодливо подсжался, заискивающе мотыляя глазенками туда-сюда, – ну ты чо, чо ты… Накладка вышла, так вить небольшая, в норме он, глянь, мышцы какие, а? Ты ж знаешь, не заржавеет за мной, ваще.
– Смотри, возгря, оттолкну от груди своей материнской, потом только и останется, что писю чемулызгать, сам приползешь, еще разок так подставишь.
Хаунд, скребя клыками удила, скалился. Рука начала возвращать всю палитру ощущений, до поры до времени скрадываемую стимуляторами, но он радовался. Таким-то паскудам, как эти недоработорговцы, судьба уже начала отвешивать живительных звездюлей в ожидании расплаты от него самого. Хорошо, хорошо, йа, дас гут.
– За мной, тварь ты дикая.
– Ты это кому? – оторопел Спирин.
– Вот ты тупой ублюдок, – пропел едва на ногах державшийся Антоныч, – твоему выродку, ясен пень. Ты на себя подумал? Сходи, сука, в медблок. Там психиатр недавно поселился. Дурной, правда, на всю голову, но пилюльки какие-то сам делает, из травок с грибами. Глядишь, попиздите и он твою, эт самое, как ее… вот жопа-то с памятью… А! Да! Сраную твою самооценку поднимет.
Хаунд двинулся за ним сам, без всяких тычков и пинков со стороны свинорылого и дебилоида. Кот там или еще кто, без разницы. Общество двух полудурков ему надоело очень сильно. Настолько, что он чуть не сорвался. Вот прям только что. А срываться и самоубиться сейчас – одно и то же.
Мужчины, женщины, дети, старики и старухи. Всех помаленьку, ребятишек явно меньше. Рынок уже начинал сворачиваться, небось большую часть раскупили. Ребенки-то, если вдуматься, товар ходовой, их сломать и переделать проще взрослых. Вот и покупают отдельные представители возрождающегося человечества. Как возродят, так начнут песни петь, мол, не покладая рук и не жалея себя, именно себя и только себя, да еще без сна и отдыха, трудились на благо будущих поколений, йа.
Как такое допускают сами железнодорожники, вроде как люди благородные и с целью впереди? У, натюрлих, тут Хаунд ни в чем не сомневался. Продают тут кого? Самых, мать его, настоящих мутантов. Они же не люди, отбросы, выродки, выблядки и просто ублюдки. Генный мусор, отрыжка больного мира и блевотина взбесившейся природы. Так что все честно, чинно и благородно. Людей-то тут и не продают. Своих, в смысле, людишек, хорошо знакомых. А вон тот парнишка, годков семнадцати, стоящий у стеночки? Явных признаков мутации нет? Так то явных, что вы…
Живой товар, отделенный от настоящих животных выгородкой, кучковался, сбиваемый надсмотрщиками. Не провинившихся толком и не били, так, учили уму-разуму палками, обтянутыми толстой кожей.
Горожан и приезжих в депо хватало. Понятно, хозяйства сейчас растут, надо думать о зиме, когда лишние рты кормить вроде бы невыгодно, но работы им хватит по уши. Представлять, как придется беднягам в местной лесостепи, продуваемой насквозь, в хлевах, саманных лачугах, убирая снег, таская воду с реки, день за днем кормящих, чистящих, убирающих за скотом, мастерящих всяко-разно необходимое, дубящих голыми руками склизкие кожи, мездрящих шкурки зверья, приносимого хозяевами-охотниками? Тяжело. А еще ведь, это точно, искать, собирать, рубить, пилить, колоть, сушить, таскать и раскладывать по многометровым поленницам дрова, отыскивать за оставшиеся бесснежные месяцы сухие лепешки кизяков, дерьма от скотины, что им перепадет на протопку собственных берлог, конопатить все щели хозяйских домов и построек, да свои хибарки… Хаунд не завидовал такому и раньше, а сейчас даже думать не хотел.