Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я была в замешательстве и досаде, сама толком не знаю отчего. Наконец я почувствовала, что меня будто придавило чем-то тяжелым. Я знала, что не сплю, что в комнате темно и, более того, что юные леди вошли сюда, чтобы накрутиться на папильотки. Они увидели меня на кровати, и я слышала, как они обо мне говорят. Мне хотелось подать голос, встать — но я не могла ни того ни другого. Положение было ужасное — я понимала, что так не годится. Тяжесть давила, как будто меня прижало к постели какое-то огромное животное. От ужаса каждая моя жилка забилась быстрее. «Надо встать», — подумала я и резко вскочила с кровати. Довольно с меня патологически отчетливых видений. У каждого преимущества есть своя оборотная сторона. Чай готов. Мисс Вулер меня заждалась.
III
14 октября 1836 года
Сейчас я буду писать, потому что ничего не могу с собою поделать. Уиггинс имел бы полное право говорить о графомании, увидь он меня сейчас, в окружении быков (тучных тельцов Васанских), и недоумевать, почему я пишу с закрытыми глазами, — уставиться на меня разинув рот. Плевать, пусть удивляются! Э. К-к по одну руку от меня, Э. Л-р по другую, мисс В-р сзади. Тупость — атмосфера, учебники — занятие, ослы — общество. Что же во всем этом могло напомнить мне о дивной, беззвучной, незримой стране, сейчас неопределенной и смутной, как сон о сне или тень от тени?
Есть голос, есть толчок, что будит эту спящую силу, которая в своем дремотном оцепенении порою кажется мне умершей. Этот ветер, льющийся могучим потоком в струях воздуха, звучит бешено, неостановимо, час за часом; он становится громче к вечеру, когда налетает не порывами, а как набирающий силу ураган. Знаю, сейчас он веет далеко отсюда в Хауортских вересковых пустошах. Брэнуэлл и Эмили слышат его, он проносится по нашему дому, по кладбищу вкруг старой церкви, и, может быть, они думают обо мне и об Анне.[67]
Великолепно! Ураган был силен. Он напомнил мне Нортенгерленда. Было что-то безжалостное в порыве ветра, заставляющего самый дом стонать, будто ему тяжело снести этот неумолимый натиск. О, мне не насытить чувство, которое он пробудил! Тысячи желаний, вызванных к жизни его зовом, умрут со мною и никогда не осуществятся. Как бы я терзалась, не будь у меня мечтанья, чтоб отдохнуть душой. Оно само, его сцены и образы хоть немного заполняют мучительную пустоту. Гогенлинден! Чайлд Гарольд! Флодден! Погребение Мура! Почему кровь не может возбудить сердце, сердце — расшевелить голову, а голова — заставить руку написать нечто подобное? Фу! Пустые бредни!
Хотела бы я знать, убил ли Брэнуэлл герцогиню. Неужто она мертва? Похоронена? Лежит одна в холодной земле, в эту ужасную ночь, в золотом гробу, под черными церковными плитами, в замурованном склепе? Никого с нею рядом. Та, что томительно ждала долгие месяцы, умирая на роскошной постели, теперь позабыта, ибо ее очи закрылись, губы запечатаны, руки скованы хладным оцепенением. Звезды, проглядывая в разрывы туч, смотрят сквозь церковное окно на ее надгробие.
Ужасные мысли теснятся у меня в голове. Я надеюсь, что она еще жива — отчасти потому, что мне невыносимо думать, в каком одиночестве и безнадежной тоске она умерла, отчасти потому, что с ее кончиной для Нортенгерленда погасла бы последняя искорка, сдерживающая кромешный мрак.
О чем размышляет сейчас Зенобия в величавом уединении Эннердейла? Она одна в просторном помещении, которое тридцать лет назад было так же светло и приветливо, как теперь — уныло и бесприютно. Ее мать считалась одной из первых красавиц Запада. Она спит во прахе минувшего поколения. А вот и ее портрет: блистательная дама за туалетным столом. Полина славилась своими густыми смоляными локонами, и художник изобразил, как она их расчесывает: тяжелые незавитые пряди свободно ниспадают с поддерживающей их белой руки. Уже двадцать девять лет прекрасная испанка взирает со стены на комнату, когда-то бывшую ее гостиной. Видит ли она свою дочь, свою улучшенную копию: женщину надменную и сильную духом, которая сейчас размышляет, как сохранить гордость и раздавить чувства? Леди Зенобия не склонна к мечтаниям. И все же она подсознательно ощущает силу…
IV
Поклон от меня погоде. Интересно, какой она будет? Снег и солнце? А впрочем, не стану про нее думать. Я здесь, чтобы вызвать духов из недр земли и полчасика с ними побеседовать. Тсс! В ворота мысли стучат, и память впускает гостей. Гостей! Посетитель всего один — видный джентльмен в синем сюртуке и твилловых брюках.
— Желаю здравствовать, сэр! Приятно вас видеть, усаживайтесь. Очень необычная погодка, сэр! Как вы переносите ее причуды?
Джентльмен вместо ответа медленно освобождает шею и подбородок от черного шелкового платка, ставит легкую трость в угол, с неторопливым величием усаживается и, сведя густые светлые брови над голубыми недобрыми глазами, смотрит на меня пристально.
— Не очень-то вежливо, сэр. Как ваше имя?
— Джон Горец, — отвечает джентльмен голосом таким низким, что в комнате дрожит мебель. — Джон Горец. Я пришел на ваш зов. Чего вам надо?
— Ваш слуга, мистер Сондерсон, — говорю я. — Прошу прощенья! Мне следовало узнать вас сразу, но с последней нашей встречи вы так изменились — всегдашней угрюмости как не бывало, вы так и лучитесь добротой. Как миссис Сондерсон, как ваши почтеннейшие родители и юная надежда Сондерсонов?
— Неплохо, спасибо. Я бы угостился табачком, если у вас есть, а то мой запас весь вышел. — С этими словами мистер Сондерсон протянул золотую табакерку, которая с моей помощью быстро наполнилась черным раппи.[68]Затем мы продолжили разговор.
— Какие новости в ваших краях? — был мой следующий вопрос.
— Да никаких особенно, — прозвучал ответ. — Только что с началом марта ангрийцы ошалели еще больше.
— Неужто они до сих пор сражаются?
— Сражаются! Каждый из них поклялся на рукояти шпаги, что будет биться, пока у него на спине есть хоть пара лохмотьев!
— В таком случае, полагаю, мир скоро будет восстановлен, — вырвалось у меня.
Мистер Сондерсон подмигнул.
— Весьма дельное наблюдение, — сказал он. — Мистер Уэллсли-старший поделился им со мною при нашей последней встрече.
— Так на востоке боевые действия уже не столь ожесточенны?
Мистер Сондерсон снова подмигнул и спросил кружку портера. Я тут же послал за бочонком в таверну «Робин Гуд» через дорогу. Когда Сондерсон получил свою кружку, он, сдув пену, выпил большой глоток за здоровье «храбрых и оборванных». Я тихо подхватил: «За вшивых и победоносных!» Он услышал и одобрительно кивнул.
Некоторое время мы оба в молчании накачивались портером, затем мистер Сондерсон заговорил…
Мистер Сондерсон больше не заговорил. Он растаял как сон. Меня позвали проверять урок, а к тому времени как я вернулась за стол, настроение, вызвавшее к жизни эту причудливую аллегорию, улетучилось безвозвратно. С тех пор прошло две недели, и сейчас у меня впервые за все это время выдались свободные полчаса. И опять тоскливым субботним вечером я пытаюсь призвать к себе смутные тени: не грядущие события, а эпизоды далекого прошлого, радости и чувства, которых, я иногда боюсь, мне уже не вкусить вновь.