Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тоже хорошо, далеко, – сказала Тамара.
И когда она во второй раз сказала «далеко», он подумал, что еще недавно, пока не началось наше наступление, Тбилиси от фронта отделял всего только Крестовый перевал да еще сотня километров за ним… Путь, который ты собираешься завтра проделать за один день…
– Очень похудела. Она не больна? – спросил Лопатин, когда Тамара вышла.
– Нет, не больна, – сказал Виссарион. – Я водил ее к врачу, он говорит, что не больна, просто… – И, не договорив, что «просто», спросил, на сколько Лопатин приехал в Тбилиси.
Лопатин объяснил, что завтра утром едет через Крестовый перевал догонять наступающую армию.
– Да, слава богу, наступаем, – сказал Виссарион. – Когда немцы осенью оказались на Эльбрусе, я каждый раз с ума сходил, когда думал об этом. Они уже на Кавказском хребте, а сзади – Турция! Иногда казалось, что стоишь в коридоре между двумя стенками и упираешься в одну руками, в другую – спиной, и, если одну руку отпустишь, все на тебя упадет. Я, конечно, не военный человек…
– Все мы не такие уж военные, – махнул рукой Лопатин. – Объясни, пока Тамара не вернулась, где дети, что с ними?
– Георгий в армии, десять дней назад был у нас, переночевал дома. Закончил в Кутаиси курсы младших лейтенантов и поехал на фронт. Сегодня, когда мы с Тамарой вернулись из деревни, нашли под дверью записку: наверное, кто-то ехал обратно и занес. Только несколько слов и полевая почта, на которую мы можем ему писать.
Виссарион полез в пиджак и, вынув записку сына, прочел номер полевой почты.
– Не знаешь такой полевой почты? – с надеждой спросил он.
– Пока не знаю, но, может, буду знать, – сказал Лопатин. – Повтори. – И, достав записную книжку, записал полевую почту. – Когда же его успели взять в армию? – словно спохватившись, удивленно спросил он, вспомнив осень тридцать шестого года и тоненького, как прутик, двенадцатилетнего школьника, по настоянию кого-то из гостей позванного к взрослому столу и читавшего звонким, детским, даже еще не начавшим ломаться голосом стихи Бараташвили «Синий цвет» сначала по-грузински, а потом, в переводе Пастернака, по-русски. Как-то не укладывалось в голове, что этот тоненький, читавший стихи мальчик мог успеть быть призванным, закончить курсы, стать младшим лейтенантом, уехать на фронт и прислать оттуда отцу с матерью записку с номером своей полевой почты.
– Призвали в июне. – Виссарион стал загибать пальцы: – Июль, август, сентябрь, октябрь ноябрь, декабрь… Тамара сосчитала: когда он переночевал дома, ему всего одного дня не хватило до восемнадцати с половиной.
– А Этери? – спросил Лопатин.
– Отвезли ее в деревню, к старшему брату Тамары, к Варламу. Ты его встречал у меня, его вино всегда пили и сегодня будем пить… Он давно звал, просил. Все-таки он агроном, и деревня не город. А школа там тоже есть. Хотел, чтобы девочка лучше кушала.
– Ей что, пятнадцать? – спросил Лопатин.
– Почти шестнадцать, как твоей девочке. Она только на три недели моложе. Мы с тобой когда-то считали.
Лопатин не помнил, чтобы они считали, когда родились их дочери, а Виссарион помнил. И в том, что Лопатин забыл об этом, было что-то русское, а в том, что Виссарион помнил, было что-то грузинское. Тот какой-то особый оттенок пристрастия к детям, который Лопатин не раз чувствовал в самых разных грузинских семьях.
– Из-за нее и поехали в деревню? – спросил он.
– Сначала собирались из-за нее… А когда уже собрались, оказалось, что едем на поминки. Варламу пришла похоронная на сына…
– У него, по-моему, двое, – сказал Лопатин.
– Двое. Старший в прошлом году весной погиб в Крыму, товарищи рассказали, что потонул. А этот, младший, Валико… За него уже давно беспокоились, писем не получали, а тут получили извещение, что он еще в ноябре на перевале погиб… Не написали, на каком перевале, написали «на перевале». Но, я думаю, наверно, на Марухском. Написали: «Погиб смертью храбрых». А может быть, просто замерз мальчик… Варлам, когда получил извещение, совсем сошел с ума, хорошо, что мы к нему приехали. Тамара хотела после поминок увезти Этери обратно, думала, когда такое горе в семье, нельзя на них взваливать заботу о девочке, но Варлам ни за что не захотел отпускать. Плакал, просил: «Оставьте мне хотя бы ее! Мы совсем одни!» И девочка его пожалела, пришла к Тамаре и сказала: «Мама, я пока останусь у них…» Свою девочку там оставили, вернулись сюда утром, привезли немного кукурузы, вина, лобио. Все-таки в деревне лучше живут, чем здесь… Я подумал сейчас: вдруг бы ты вчера приехал и нас не застал! Как хорошо, что сегодня…
Лопатину снова послышались через дверь женские голоса на кухне, и он спросил:
– Тамара там не одна?
– Они вдвоем, – сказал Виссарион. – Мы сегодня позвали Мишу с женой. Там Тамара и Маро варят харчо. И лобио будет, ты, я знаю, любишь лобио. Миша все время в городе; хотелось немножко их угостить тем, что привезли из деревни. Миша скоро тоже придет.
Виссарион сказал «Миша» как о хорошо знакомом Лопатину человеке; неудобно было спросить: а кто этот Миша? Но Лопатин не вспомнил и все-таки спросил.
– Михаил Тариелович, – сказал Виссарион. – Ты сидел с ним у меня за столом в свой последний приезд. По-моему, два раза.
И когда он сказал – Михаил Тариелович, Лопатин сразу вспомнил человека, о котором шла речь. Он был инженер-путеец, служил на Закавказской дороге, дружил с писателями и сам немножко писал стихи, и даже хорошие, как утверждал любивший хвалить своих друзей Виссарион. Тогда, в тридцать шестом году, этот человек был самым старшим за их столом.
– Он будет рад тебя увидеть, – сказал Виссарион. – Я не все читаю, а он все подряд. Все, что кто-нибудь написал во время войны, все читал. Ночью приходит с работы – и читает. Несколько раз говорил мне о тебе. Скажи, ты счастлив или несчастлив? Как у тебя дома?
– Дома никак. Но счастлив, – сказал Лопатин.
И Виссарион, не спрашивая, как и почему счастлив, сказал:
– Дай тебе бог.
Виссарион был мужчина и знал: можно и нужно спрашивать друзей, почему они несчастливы, но вряд ли стоит спрашивать, почему они счастливы…
Они сидели молча, и Лопатин, глядя на Виссариона, думал о том, о чем уже не раз думал за войну, во время встреч с людьми, которых давно не видел. Война придавала какую-то дополнительную значительность тому хорошему, что было раньше между двумя давно не встречавшимися людьми.
– Многих нет из тех, с кем мы сидели с тобой за этим столом, – после молчания