Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ого, и вы после этого скажете, что вы не возводите все в абсолют?
— Я? Нет. Видишь ли, все это ужасно сложно. То, что я говорю, — это ведь просто слова. Скажи лучше, ты попробуешь быть добрее к своему отцу?
— Не знаю.
— Как насчет пудинга с патокой? Он у них тут превосходный. У тебя ведь проблем с весом пока что нет? Или закажем какую-нибудь экзотику — фиги заморские, например? Crepes suzette?[37]Или просто сыра? А я, пожалуй, приложусь к crepes, а потом тоже перейду на сыр — ты не возражаешь? Официант! Принесите-ка нам еще вина. Думаю, к пудингу лучше всего бутылочку «берсака»… «Берсака» нет? Ну что ж, тогда еще «мозельвейна»…
— Я все время вижу мать, везде, даже на улице. Будто она повсюду ходит за мной — и это так жутко… И еще день и ночь думаю о том, что она чувствовала тогда, в ту последнюю минуту… Не хочу, чтобы это превратилось для меня в кошмар.
— Тогда молись. Проси о помощи. Ищи спасение внутри себя. Это всегда можно сделать, если чувствуешь, что может дойти до кошмара.
— Да. Да. Я буду «камамбер».
— Подожди. Дай-ка я его сперва проверю. Все в порядке, отличный сыр, выдержанный. Да, это должно стать твоей привычкой на всю жизнь.
— Что, есть «камамбер»?
— Находить успокоение в собственной душе. Или хотя бы спокойно вглядываться внутрь себя и философски принимать то нелепое фиглярство, которого сколько угодно в каждом из нас.
— И, кстати, насчет фиглярства… Эти дикие фантазии… ну, я вам как-то рассказывал… они не отпускают меня, несмотря ни на что, и… я ничего не могу с этим поделать.
— Как ты срываешь платье с Кики Сен-Луа?
— Да. Ужасно, правда? Думать о таких вещах, сейчас, — это такая подлость, по-моему.
— Видишь ли, у каждого из нас внутри есть помойная яма, полная всяких гадостей и нечистот — и они живут там по своим законам. Не думай о них. Так, понаблюдай немножко, а потом переключись на что-нибудь другое.
— Но я все это вижу в таких подробностях…
— Хорошо тебя понимаю. Но если дело только в сексуальных фантазиях, то, думаю, тебе не о чем беспокоиться. Сексуальные фантазии есть у всех.
— Правда, Эдгар? И у вас тоже — до сих пор? А у вас что?
Эдгар разразился затяжным смехом.
— Ох!.. Да уж!.. Послушай, гулять так гулять! Не заказать ли нам по ирландскому кофе?[38]
* * *
Немного не доезжая до Локеттса, Эдгар свернул с дороги и остановился на обочине под большой раскидистой вишней. Дейвид (который жил теперь в лондонской квартире Эйдриана) вышел еще в городе: он собрался сегодня позаниматься в библиотеке Британского музея. Чтобы расслабиться, Эдгар опустил спинку сиденья и, запрокинув голову, стал смотреть вверх. Машина тихонько урчала невыключенным мотором, высоко между вишневыми ветками голубело небо. Неожиданно он заметил, что все дерево усыпано гроздьями мелких белых цветков, и подумал: как странно, скоро уже середина лета, а тут вишня в цвету. К тому же явно дичка, а они всегда цветут раньше. В мокингемском парке вишни стоят белые в апреле, по хорошей погоде даже в марте. Эдгар присмотрелся внимательнее и понял. Цвела не вишня, а разросшаяся белая плетистая роза, которая, цепляясь за ствол дерева, доползла до самой верхушки и свисала с ветвей белыми нарядными гирляндами. Из-за того, что небо в просветах между ними было такое ярко-голубое, сами цветки тоже казались необыкновенно яркими, светящимися изнутри. Легкий ветерок сдул с гирлянды несколько белых лепестков; игриво кружась, будто нарочно выбирая для себя место, они опустились на лобовое стекло «бентли» и тотчас прилипли.
Эдгар не спешил. Время еще было, и он мог позволить себе роскошь попредаваться приятным размышлениям, прежде чем ехать к Монти. Дорога до Мокингема займет меньше трех часов. Скоро они уже будут дома. И даже еще успеют посидеть вечером с бокалом вина на террасе. В такую погоду оттуда открывается прекрасный вид: кругом, сколько хватает глаз, лесистая равнина со всеми оттенками зеленого, в местах излучин сквозь зелень просвечивает река, вдалеке массивный, как крепость, амбар, на краю крыши, выложенной каменной черепицей, сидят рядком белые голуби.
Глядя сейчас вверх, туда, где между гроздьями белых цветков светилось небо, Эдгар медленно осознавал, что он, несмотря ни на что, счастлив. Наверное, это стыдно и нехорошо, думал он, глубоко втягивая в себя воздух, но так естественно — ничего нельзя поделать. Умерли две женщины, он любил их обеих. Они были такие разные и так по-разному волновали его сердце. Сколько жгучей и сладостной боли причинила ему весть о том, что Софи вышла замуж за Монти, — и он таскал эту боль за собой по всему свету, как страшную ценность. А Софи только мучила его, дразнила и смеялась, больше ничего — и так всю, всю жизнь. Нелепая выдумка про Амстердам была, в сущности, ее последней насмешкой. Харриет же чем-то напоминала Эдгару мать, и это само по себе сулило утешение, ласку и тепло. Она дарила ему столько радости — просто так, сама того не замечая. Чего он хотел от этих женщин? Только подержать их за руки, только ощутить в своем сердце чуть-чуть спокойной, надежной нежности — разве это много? Теперь их обеих уже нет — и все же Эдгар не предается безутешной скорби, подобно Монти или Дейвиду. Когда умерла его мать, все было совсем по-другому: тогда он тоже страшно тосковал, и эта тоска не прошла до сих пор. Всего дня три назад при виде ее любимого кресла в мокингемской гостиной у него опять защемило сердце. Здесь она любила сидеть, поджав под себя ноги в шелковых чулках, так что узкая ее юбка ползла вверх до самых подвязок. Она так и осталась похожей на девочку, до самого конца.
Смерть Харриет едва не пробила брешь в обиталище эдгаровых демонов, но все же как-то обошлось. Он запер их туда много лет назад и с тех пор жил без них, хотя постоянно чувствовал их присутствие — чуть ли не слышал из-за стены их голоса. То были его демоны, и он знал, что ему никуда от них не деться, что когда-нибудь они вместе с ним сойдут в могилу. Эдгар хорошо понимал Дейвида; он и сам всю жизнь тяжело переживал ужас бытия. Постепенно он научился смотреть на свою душу как на дурную собаку: как бы она ни упиралась, как бы ни заливалась визгливым лаем, он пережидал немного и тащил за поводок — так и продвигались потихоньку дальше. Тем более что жизнь его протекала совсем не так гладко, как могло показаться со стороны. С виду большой розовощекий ребенок — только играющий вместо игрушек в какие-то заумные библиотечные тексты, — он тоже сражался в одиночку со своими кошмарами, и с ним тоже происходили такие вещи, о которых он не мог бы рассказать никому, даже Монти. Хуже всего было неистребимое чувство вины. (Была одна нехорошая история в Орегоне, и потом еще одна, совсем уже скверная, в Станфорде — о которой, слава богу, почти никто не знал.) Он молился, это немного помогало. Демоны оставались в своем заточении. Он даже мог думать о Софи и о Харриет более или менее спокойно, не впадая в трагическое отчаяние.