Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Слыхали, Дрозд… бежали сегодня ночью!
Дрогнула гора, хвостом заерзала…
— Ка-ак…?! те…?! быть того не может…!
Он смотрит в ужасе. Он не говорит, а дышит, и глаза его скосились в сторону. Ни души кругом, никто не слушает.
— Не распространяйте, Бо-же сохрани!.. — шепчет-шелестит он, возя хвостом. — Тут такое может… А верно?.. Та-ак… Ну, поехал…
Шипит шага два и останавливается — лицом на море. Шепчет:
— А дозвольте вас спросить… Как же теперь… Ллойд-Жорж?..
— То есть… что вы хотите знать, Дрозд?
Гора молчит, раздумывает — все к морю. Потом хвост ее медленно заворачивается с шипеньем, словно и он все думает, Дрозд приближается ко мне и опять — чуть слышно:
— Так, вообще… существует?!
Он согнулся под тяжестью горы, вытягивает, как черепаха, бурое лицо и смотрит вывороченными с натуги, кровяными глазами. Пытает ими.
— Это на том свете, Дрозд. Все это — было.
— Значит… по-мер?!
— Жив. И с аппетитом кушает бифштекс и запивает портером.
Дрозд смотрит с ужасом.
— По… ртером?!
Какой-то жуткий намек улавливает он в этом слове.
— Да, портером. Знайте, Дрозд: каждый народ имеет своих радетелей. И они… умеют так говорить и действовать, что, поговорив о человечестве и высоких цепях, в результате они приобретают… для своих, лишнюю бочку портера! Вы понимаете?..
— Тце-це-це-це… — пощелкивает языком Дрозд. — Да-аааа…
Он совсем валится на шиповник и упирает измученные глаза в мои. Шепчет в страхе:
— А мы-то, дураки… Да без нас немцы бы их еще в четырнадцатом сглотали!.. Вот так… оберну-ул!..
— Бифштекс и портер! А у нас… Так-то, милый Дрозд!.. И никому не нужны. И сами виноваты!
Он испуган насмерть. Он вертит шеей.
— А ведь как Европа… какую куль-ту-ру сеяла! А?! И сам Ллойд-Жорж… я читал усе его слова… до слез! Ну, теперь все пропадет… Герцен замечательно пишут: Россия пропадет — все пропадет! И правильно говорит Прокофий… от-кровенно! От… кро-ви.
И он уходит, праведник на кладбище нашем.
Праведники… В этой умирающей щели, у засыпающего моря, еще остались праведники. Я знаю их. Их немного. Их совсем мало. Они не поклонились соблазну, не тронули чужой нитки, — и бьются в петле. Животворящий дух в них, и не поддаются они всесокрушающему камню. Гибнет дух? Нет — жив. Гибнет, гибнет… Я же так ясно вижу!
А там… где нет миндальных садов, блистающего моря и этого смеющегося солнца, пирующего на кладбище? Там — как?..
Я смотрю на Север, за Чатырдаг синеющий… Россия, яблочные сады, поля… Если бы очутиться там, далеко-далеко от развалившихся городов, от деревень погибающих… Все идти, идти… Вот луга, росистые луга, к ночи. Какая свежесть! какою нежностью дышат дали! Обещают — чего ни пожелаешь. Так бывало… Теперь?.. Что это — темными шапками по лугам? стога ли? Гнилые стога — прорезанная сила. Сойти с дороги — и привалиться… Может быть, тихий сон навеют поля ночные, накаркают вороны на рассвете…
На пустой дороге
Сентябрь отходит. Затихли ветры осеннего равноденствия — жару сбили. В эту пору погода суха, мягка. Воздух прозрачен, тонок. И звонко все — сухо-звонко. Выгоревшие скаты скользки и жарко блещут. Кузнечишки, сухая мелочь, вспыхивают по ним серыми брызгами. Сбитое ветром перекати-поле звонко треплется по кустам. Днем и ночью зудят цикады, заводят свои пружинки.
Кастель начинает золотиться. В долине, по ближним горкам, — все больше рыжих и красных пятен в подсыхающих виноградниках, по грабу и дубняку. Я всякое утро примечаю, как пятна всползают выше, а серого камня больше выглядывает в лесах: сохнут леса, сквозят. Крепкой, душистой горечью потягивает от гор, горным вином осенним — полынным камнем. Пьешь его на заре — и будто чуть-чуть покалывает шампанским. Вино веселое…
А голая стена Куш-Каи — все та же, все та же летопись: пишет по ней неведомая рука. Все вбирает в себя, все видит. Смотришь на ее камень ясный и думаешь о пустыне… Кругом так тихо… Но знаю я, что во всех этих камнях, по виноградникам, по лощинам, прижались, зажались в щели и затаились букашки-люди, живут — не дышат. Ничего же не слышно! Ни выкрика, ни стона. Глядят на осень, а осень делает свое дело — раздевает.
Я знаю… знаю, как кругом тихо.
Был я недавно там — бродил по пустой дороге, по берегу. Так, без цели, как вьется в ветре перекати-поле. Зевали былые дачи. Густо сыпали кипарисы шишки — бери, не жалко. Пчелы звенели на дикой мяте, готовили зимние запасы — маленькие незнайки! Пауки по взгорьям раскинули полотняные навесы, как от солнца, а сами дремлют по уголкам, будто поджидающие по прохладным лавкам заспанные торговцы. Я так все вижу, все мои чувства остры и тонки… Я чувствую даже камни, могу говорить с пустой дорогой. Она мне рассказывает очень много… Может быть, я скоро сольюсь со всеми — и откроются мне пределы?..
Я долго стоял у Черных камней, где море пробило себе лазейки, сторожил, не увижу ли крабика между камнями. Не выползал крабик. Зачем мне крабик? Разве он мне что скажет? Это было очень давно, в сказках детства… Тогда вещие щуки дарили счастье, камни на распутье указывали судьбу, и на могилках тростинки пели… Это было очень давно, так давно, что никто не помнит…
Я отдыхал на камне, полоскало мне ноги море. Старик-татарин цапался по откосу, с усилием выдирал какую-то сухую траву, — зачем?
— Селям-алекюм!
— А-а-лекюм! — хрипнул старик, взмахивая рукой, словно хотел сказать: про-пал «алекюм», как все!
Я