Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из сравнения Тобольска с Иркутском открывается, что хотя все в последнем начиналось позднее, по крайней мере полувеком, многое, однако ж, поравнялось и даже выпередило. Толь счастливое спеяние надобно приписывать не разнице в широте, а собственно торговле кяхтинской. Если бы опыт времени оправдал надежду Неплюева, что с торгом бухтарминским сольется и китайский, Иркутску довелось бы превосходить только Якутск, в одних даяниях широты. Пускай, по особливому мановению сил природы, льды надолго отодвинутся от побережья, между Югорским Шаром и Обскою губою лежащего, Обдорск скоро поравнялся бы с Архангельском, и Тобольск пошел бы в гору.
Судьбы городов зависят более от инуда[273], не собственно от себя.
Бессмертному имени графа Михайлы Михайловича Сперанского, некогда бывшего Сибирским генерал-губернатором, посвящается вторая книга.
Облеченный в звание генерал-губернатора всей Сибири, он нес от престола два важные поручения: а) прекратить неправды, вопиявшие в стране безгласной, б) начертать учреждение для управления толь отдаленным краем. В полтора года своего пребывания в Сибири он исполнил поручение первое, как ангел мира, с любовью, которая горевала о неправде, радовалась об истине, и второе, как муж государственный. Его только гению легкому и быстрообъемлющему не трудно было обхватить всю обширность предметов управления, всю обширность злоупотреблений, — ту и другую, столь же безмерную, как сама Сибирь, и в то же время начертать учреждение с уставами и положениями, а это время было с июня 1819 по 8 февраля 1821 г. (с приезда до отъезда из Сибири).
Сколько между тем явил он дел снисхождения, сострадания и вообще любви просвещенной к ближнему! Довольно бы этих дел, чтобы имени такого правителя, каков был М.М. Сперанский, остаться незабвенным в Сибири; но поколения уходят, чувства современные умирают, как самые сердца, и воспоминания благороднейшие, какие только могут украшать память человеческую, живут без камеев не долее дня своего.
Нет, не в кичливой мысли, чтобы обеспечить бессмертие Джемшиду сибирскому, посвящаются мои тетради! Если найдется в них что-нибудь новое по части географии физической, то они посвящаются ему в виде первоначальной дани, за исходатайствованную им меру топографической съемки по Сибири.
Я не пойду за ним далее, сколь ни лестно следовать за человеком добродетельным и великим (как граф Сперанский наименован в публичных листах при его кончине, 11 февраля 1839 года случившейся). Я не пойду за ним далее Сибири, потому что для меня довольно хранить в душе два слова, которые, в последние дни своего пребывания в Иркутске, он написал при посылке ко мне часов и Библии Тремеллиевой; вот тебе время и вечность!
Созерцательный труженик времени! Он с юности мыслил о вечности, и жил потом для вечности. Да почиет же муж незабвенный при благословениях Сибири там — в любимой им бесконечности всего, у Христа Бога!
Если время для человека есть прогрессия опытов, а не выкладка мгновений протекших, то история должна быть знанием не обыденных происшествий, а опытов изведанных, опытов, выражающих истины, раскрытые среди известной страны. Отсюда выходит разность между летописью и историей, отсюда рождается еще вопрос: всегда ли Сибирь, доныне продолжающая свои летописи, будет иметь отдельную историю?
Сибирь инородческая, у которой не было и нет письменных лоскутков, прежде и после юрты Кучумовой, иногда не представит библиотекам истории о веселых или злополучных эпохах забытой жизни. Быть может, сыщется человек, не такой, как Баядур-хан, сборщик, а человек, подобный священнику Иосифу Гиганову, который классически изучит наречия северных племен, познакомит со сказками или сагами, с песнями или балладами сибирских Нибелюнгов, как подают тому приятный пример гг. Степанов и Надеждин в поэтических отрывках камашинцев и зырян. Такой человек мог бы открыть нам чувство или мечтание дикарей, имена им любезные, хотя и бесславные, но не откроет хода исторического, ни истин исторических. В лютой области полярного человечества одна уцелела истина: шаманское поклонение духам, откуда бы оно ни зашло туда.
Относительно Сибири Русской, читатель помнит, обещал ли я историю. С тех пор, как дружины казаков и промышленников вместе с зырянами продолжали за Уралом жить да быть, да животы наживать, то для себя, то для воевод, и увлекли по своим следам сотни тысяч людей, с тех пор, конечно, было много движений, много усилий кратковременных, много случаев частных и встреч мимолетных, но ничего не вскрылось подлинного, ничего самобытного. Переселенец назывался сибиряком; сибиряк не переставал быть русским, в том типе, в каком расстался с родиной. Если правда, что у переселенцев Сибири одинаковы замашки духа, одинаковы забавы и нравы с народом-родителем, к которому принадлежали они, как сыны сынов; если нет и не было у них ни своей первообразной жизни, ни своего произволения к образованности, ни своей политической силы или воли, ни даже природы благотворной, удовлетворительной: то может ли тут быть другая история, кроме истории мер правительственных? Первая книга Исторического обозрения, в 1838 г. изданная, к сожалению, с бесчисленными опечатками, замеченными и не замеченными, служит тем не менее ответом, что история Сибирская есть добавка к Русской, равно как сама Сибирь для правительства представляет боковую дверь в Азию и Америку. Не трудно предвидеть время, когда законодательство и образованность умственная, поравняв Сибирь с Россиею, тем самым закончат отдельность здешней истории.
В IX томе Сына Отечества 1839 года я читал благородную рецензию на первую мою книгу. Книга обвиняется в сухости, в одной официальности и в устранении этнографии от дела. Все это имело бы место в концепте самостоятельной, а не областной истории. Умный рецензент, прочитав две страницы настоящего предуведомления, не рассудит ли послабить свою взыскательность, не менее и потому, что в моем плане надлежало быть кратким и достоверным, а не краснобаем, что здешняя история, как летопись правительственной опеки над страною, так сказать, несовершеннолетнею, должна поверять свои страницы актами, особенно при безгласности летописцев или бывальцев-писак, и что повторение этнографии истасканной завело бы меня далеко, без нужды. Признаюсь, у меня и нет счастливого дара оживлять обыкновенные житейские хлопоты простого быта, ни выдумывать лучшую историю, как поэму. Касательно разности заключений о Дежневе, Хабарове (хотя бы последний в самом деле и был ушкуйник), об окольничем Головине, я не увлекался и не увлекусь словами или чужими мнениями, когда не изменяются ими приговоры о лицах, произнесенные мною по рассмотрении их дел. Нельзя бы, кажется, ожидать от издателя Сына Отечества замечания на то, что без доказательств уменьшено мною число экспедиции кн. С. Курбского, ходившей с 1499 до 1502 года за Югорский Камень, и отнюдь не в Обдорию. Я утверждаю это вторично, потому что невозможность продовольствовать 4-тысячный отряд летом и зимою, в краю бесхлебном, в краю леденеющем или превращающемся в безграничное болото, с другой стороны, неимоверный переход до самой Обдории (не говорю до Обдорска) представляют повесть о походе многолюдном какою-то бывальщиною таких времен, когда летали на ковре-самолете. Если бы и допустить, как я допускал, что только 400 ратников на лыжах дошли до Ляпина городка (близ нынешней Ляпинской)[274], стоявшего на реке Манье, за 7° долготы до Оби и за 5° широты до р. Конды, то спрашивается, где бы мог этот уменьшенный отряд обогреться, потому что у вогулов и остяков городком называлось старшинское жительство, из 3 или 4-х юрт состоявшее? Чем 400 ратников стали бы питаться, в течение двух или трех лет, потому что у остяков стало бы столько смысла, чтобы отогнать далее своих оленей? С кем сражаться, когда бродячим жителям не за что было сражаться, потому что разорение пустых юрт для них не беда? Короче сказать: надобно наперед доказать сбыточность похода, а не требовать доказательств на опровержение сомнительного похода. Если историк Русского Народа упомянул в V томе своей истории о походе Курбского в Обдорию, не более как вскользь, то он, в качестве издателя Сына Отечества, вправе ли винить меня, что я не верю без доказательств этому походу?