Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Эх, товарищ подполковник, – сказал он, – забил я себе голову службой, ни на что не отвлекался, какие бабы были, когда мы на Украине стояли, а на Кубани, Боже мой… и ведь давали охотно, только мигни! А я, дурак, просиживал задницу в оперативном отделе, спохватился поздно, среди песков!
Даренский, вначале сердившийся, что Бова не хочет говорить о средней плотности войск на километр фронта и о преимуществах минометов над артиллерией в условиях песчаной пустыни, все же заинтересовался новым оборотом разговора.
– Еще бы, – сказал он, – на Украине женщины замечательно интересные. В сорок первом году, когда штаб стоял в Киеве, я встречался с одной особой, украинкой, она была женой работника прокуратуры, красавица!
Он привстал, поднял руку, коснулся пальцами низенького потолка, добавил:
– Касаемо Кубани я с вами тоже спорить не собираюсь. Кубань можно поставить в этих смыслах на одно из первых мест, необычайно высокий процент красавиц.
На Бову слова Даренского сильно подействовали.
Он выругался и плачущим голосом закричал:
– А теперь калмычки, пожалуйста!
– Не скажите! – перебил его Даренский и довольно складно произнес речь о прелести смуглых и скуластых, пропахших полынью и степным дымом женщин. Он вспомнил Аллу Сергеевну из штаба степной армии и закончил свою речь: – Да и вообще вы не правы, женщины всюду есть. В пустыне воды нет, это верно, а дамы есть.
Но Бова не ответил ему. Тут Даренский заметил, что Бова спит, и лишь в этот момент сообразил, что хозяин его был совершенно пьян.
Бова спал с храпом, напоминающим стоны умирающего, голова его свесилась с койки. Даренский с тем особым терпением и добротой, которые возникают у русских мужчин к пьяным, подложил Бове под голову подушку, постелил ему под ноги газету, утер ему слюнявый рот и стал оглядываться, где бы самому устроиться.
Даренский положил на поя шинель хозяина, а поверх хозяйской кинул свою шинель, под голову пристроил свою раздутую полевую сумку, служившую ему в командировках и канцелярией, и продовольственным складом, и вместилищем умывальных принадлежностей.
Он вышел на улицу, вдохнул холодный ночной воздух, ахнул, взглянув на неземное пламя в черном азиатском небе, справил малую нужду, все поглядывая на звезды, подумал: «Да, космос», – и пошел спать.
Он лег на хозяйскую шинель, прикрылся своей шинелью и вместо того, чтобы закрыть глаза, широко раскрыл их, – его поразила безрадостная мысль.
Беспросветная бедность окружает его! Вот и лежит он на полу, глядит на объедки моченых помидоров, на картонный чемодан, в котором, наверное, лежит куцее вафельное полотенце с большим черным клеймом, мятые подворотнички, пустая кобура, продавленная мыльница.
Изба в Верхне-Погромном, где осенью ночевал он, кажется ему сегодня богатой. А через год эта сегодняшняя хибарка покажется роскошной, вспомнится в какой-нибудь яме, где уж не будет бритвы, не будет чемодана, не будет рваных портянок.
За те месяцы, что он работал в штабе артиллерии, в его душе произошли большие перемены. Жажда работы, являвшаяся такой же могучей потребностью, как желание пищи, была удовлетворена. Он уж не чувствует себя счастливым оттого, что работал, ведь не чувствует себя счастливым постоянно сытый человек.
Работал Даренский хорошо, начальство очень ценило его. Первое время это радовало его, – он не привык к тому, что его считали незаменимым, нужным. За долгие годы он привык к обратному.
Даренский не задумывался, почему возникшее в нем чувство превосходства над сослуживцами не рождало в нем снисходительной благожелательности к товарищам по работе – черты истинно сильных людей. Но, очевидно, он не был сильным.
Он часто раздражался, кричал и ругался, потом страдальчески смотрел на обиженных им людей, но никогда не просил у них прощения. На него обижались, но не считали его плохим человеком. К нему в штабе Сталинградского фронта относились, пожалуй, еще лучше, чем относились к Новикову в свое время в штабе Юго-Западного. Говорили, что целые страницы его докладных записок используются при отчетах больших людей перед еще большими людьми в Москве. Оказалось, что в трудное время и ум и работа его были важны и полезны. А жена за пять лет до войны ушла от него, считая, что он враг народа, сумевший обманно скрыть от нее свою дряблую, двурушническую сущность. Он часто не получал работы из-за плохих анкетных данных, – и по линии отца, и по линии матери. Сперва он обижался, узнав, что место, в котором ему отказали, занял человек, отличавшийся глупостью либо невежеством. Потом Даренскому представлялось, что действительно ему нельзя доверить ответственную оперативную работу. После лагеря он совсем уж всерьез стал ощущать свою неполноценность.
И вот в пору ужасной войны оказалось не так.
Натягивая на плечи шинель, отчего ноги сразу ощущали холодный воздух, идущий от двери, Даренский думал о том, что теперь, когда его знания и способности оказались нужны, он валяется на полу в курятнике, слышит пронзительный, отвратный крик верблюдов, мечтает не о курортах и дачах, а о чистой паре подштанников и о возможности помыться с обмылочком стирального мыла.
Он гордился, что его возвышение не связано ни с чем материальным. Но одновременно это раздражало его.
Его уверенность и самомнение сочетались с постоянной житейской робостью. Жизненные блага, казалось Даренскому, никогда не причитались ему.
Это ощущение постоянной неуверенности, постоянная, ставшая привычной, денежная нужда, всегдашнее ощущение своей бедной, старой одежды были привычны ему с детских лет.
И ныне, в пору успеха, это ощущение не покидало его.
Мысль, что он придет в столовую Военного совета и буфетчица скажет: «Товарищ подполковник, вам надо питаться в столовой Военторга», наполняла его страхом. Потом, где-нибудь на заседании, какой-нибудь генерал-шутник подмигнет: «Ну как, подполковник, наваристый борщ в столовой Военного совета?» Он всегда поражался хозяйской уверенности, с которой не только генералы, но и газетные фотографы ели, пили, требовали бензин, обмундирование, папиросы в тех местах, где им не полагалось ни бензина, ни папирос.
Так шла жизнь, – отец его годами не мог устроиться на работу, постоянной кормилицей семьи была мать, работавшая стенографисткой.
Среди ночи Бова перестал храпеть, и Даренский, прислушиваясь к тишине, идущей от его койки, забеспокоился.
Бова неожиданно спросил:
– Вы не спите, товарищ подполковник?
– Нет, не спится, – ответил Даренский.
– Простите, что не устроил вас получше, упился я, – сказал Бова. – А сейчас голова ясная, точно не пил ничего. Вот, понимаете, лежу и думаю: как же это мы очутились в этой жуткой местности. Кто нам помог в такую дыру попасть?
– Кто ж помог, немцы, – ответил Даренский.
– Да вы перебирайтесь на койку, я на пол лягу, – сказал Бова.