Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марья Ивановна, поймавшая в парке одиноко блуждавшего Адама Брониславовича, взяв с него клятву молчания, открыла ему секрет и передала желание «товарища Крупской» повидаться и поговорить с ним.
— Приходите, когда все улягутся спать. Из вашей комнаты — дверь в парк, и никто не подумает, что вы у меня. Пусть этого никто не узнает!.. Даже Павел Николаевич! Моя гостья сделает доклад о том, что делается в главном центре, в Швейцарии… Не смущайтесь, что в моем флигеле не будет огня: это вовсе не значит, что мы спим. Мы занавешиваем окна… Мы считаем вас другом и потому…
— Благодарю за доверие… но обижен за своего друга, Павла Николаевича.
— Гусь свинье не товарищ!.. Так ждем… Есть последний номер «Искры»…
Марья Ивановна подозрительно огляделась по сторонам и метнулась с липовой аллеи в кусты, между которыми крутилась малоторная тропинка. Исчезла.
Пенхержевский с мефистофельской улыбочкой проводил взором Марью Ивановну, потом весело засмеялся. Не успел спросить, за кого же эта особа принимает его: за свинью или гуся? Неосторожное обращение с пословицами…
Сперва Пенхержевский решил не идти. Разошлись сегодня раньше обыкновенного, и к полуночи главный дом погрузился в темное молчание. Пенхержевскому не спалось. Он знал, что его ждут, и теперь испытывал такое ощущение, точно кто-то дергал незримые ниточки, протянувшиеся из левого флигеля к его мозгу. Беспокоило это и раздражало. И вдруг осторожный стук в окошко! Точно ошпаренный, вскинулся в постели: а вдруг эта дуреха сама явилась под окошечко? Увидит кто-нибудь из прислуги — черт знает что подумают…
Чтобы поскорее оборвать грозившую опасность, Пенхержевский покашлял и тихо промычал:
— Слышу. Иду.
Нехотя, но проворно оделся и вышел в парк. Оттуда калиткой прошел во двор. Залаяла цепная собака, но поджидавший на дворе Костя Гаврилов поласкал пса и повел Пенхержевского в левый флигель.
— Это вы стучали в мое окно?
— Я.
Старая-старая и такая знакомая картинка! Пенхержевский сразу вспомнил Петербург, Васильевский остров, конспиративное сборище и своего друга Пилсудского, попавшего на каторгу по процессу второго «Первого марта» в 1887 году. Напряженно серьезные лица, облака дыма, поблескивающий на столе самовар и молчание, свидетельствующее о значительности момента. И сразу бросается в глаза, так сказать, гвоздь сборища — «товарищ Крупская». Окна завешены одеялами. Лампа под зеленым абажуром освещает только небольшую окружность на столе, оставляя в полутьме все углы, по которым восседают нахмуренные участники, а «товарищ Крупская» — под лампой, с выражением ответственности на лице, торжественно надутом. К ней, конечно, прежде всего и подошел Пенхержевский.
— Пенхержевский! — мягко и певуче произнес он, протягивая руку.
— Крупская!
Остальным общий кивок головой. Тут супруги Гавриловы, Костя Гаврилов, Ольга Ивановна, Марья Ивановна и Скворешников с длинным, как фабричная труба, чубуком дымящейся трубки в губах. Единственный седой человек и держится независимо и, пожалуй, даже невнимательно к центральной фигуре собрания. Сразу видно, что его, старого воробья, на мякине не проведешь…
Поговорили полушепотом о том о сем, и басовитый голос товарища Крупской спросил:
— Можно начинать?
Молчание. Покашливание. Шелест бумажных листочков. Докладчица обвела сердитым взором все углы с попрятавшимися слушателями и начала:
— Если в восьмидесятых годах еще можно было мечтать о свержении самодержавия и переходе к социализму при помощи одной интеллигенции и ее героев, то теперь всякому умному человеку ясно: такая борьба безнадежна…
Крупская рассказала, как четверо эмигрантов: Плеханов, Аксельрод[354], Засулич[355] и Дейч[356] — объявили себя последователями Маркса, а пролетариат — единственной революционной силой.
— Революция восторжествует как движение рабочих или совсем не восторжествует!
Скворешников бросил из угла сердитую поправку:
— Я заявил себя марксистом в России совершенно независимо от группы Плеханова!
— Разговоры потом!
Крупская продолжала излагать краткую историю рабочего движения, причем разделила ее на два периода: до Ильича и после побега за границу Ильича.
В первом периоде, до Ильича, наши социал-демократы погрязли в «экономизме».
— Политическая борьба — дело буржуазии, рабочие должны вести лишь экономическую борьбу с капиталистами! — говорили они, и наша партия плелась в хвосте буржуазной демократии, а рабочие пропитывались мещанским эгоизмом. Экономизм и профессионализм укорачивали жертвенность класса во имя будущей социальной революции. Нашему рабочему движению грозила опасность, подобно немецкой социал-демократии, превратиться в никому не страшную домашнюю скотину буржуазного парламента…
За четверть часа Крупская исчерпала первый скверный период, а после небольшого перерыва приступила ко второму периоду, с Ильичом. Введением к этому периоду были попутные личные воспоминания о том, как они с Ильичом соскоблили с Карла Маркса ту ученую буржуазность, в которой некогда обвинял его Бакунин, и открыли в нем истинное лицо революционера, указующего не эволюционный, а революционный путь борьбы[357].