Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничего этого Шурик знать не мог, но в голосе его появилась особая интонация, с которой женщины обращаются к младенцам. Всплыло даже имя, которым он называл мать на втором году жизни: не умея выговорить Веруся, как говорила бабушка, он называл мать Уся, Усенька…
С деньгами настала полная неопределенность. Собственно, они кончились. Стипендию в институте Шурику уже не давали, весеннюю сессию он кое-как сдал, но с хвостом по математике – пересдача была на осень. Правда, по больничному листу Вера Александровна получала почти всю зарплату – стаж у нее был большой… Главный Шуриков заработок прекратился: учеников в летнее время не было, все разъехались по дачам. У бабушки, он знал, в это время всегда собиралась группа-другая абитуриентов…
Однажды, в Шуриково отсутствие, приезжала Фаина, привезла какие-то деньги от месткома. В день, когда месткомовские деньги кончились, Вера нашла под бумажкой, проложенной на дне ящика бабушкиного секретера, две сберегательные книжки. В сумме этих двух вкладов хватило бы на автомобиль – огромные по тем временам деньги. В одной книжке была доверенность на имя внука, во второй – дочери.
Неустановившимся после операции тихим голосом, пошмыгивая носом от набежавшей слезы, Вера говорила Шурику почти те же самые слова, которые он некогда слышал от бабушки:
– Бабушка с того света помогает нам выжить…
Неожиданное это наследство совершенно отменяло печальную перспективу семейного обнищания. Шурик тотчас вспомнил давнишний рассказ бабушки и металлический скелетик дедушкиного японского ордена с черными дырочками отсутствующих бриллиантов. Это было в бабушкином характере – она считала разговоры о деньгах неприличными, с брезгливостью отодвигала экономические выкладки приятельниц о том, кто сколько зарабатывает – излюбленный кухонный разговор, – сама всегда широко тратила деньги, каким-то особым, только ей свойственным способом отделяла нужное от лишнего, необходимое от роскошества и ухитрилась оставить своим детям такую огромную сумму денег… Всего три года прошло с тех пор, как они въехали в этот дом. Нет, почти четыре… А ведь когда покупали квартиру, вложили, вероятно, все до последнего, иначе она бы не продавала этих последних камешков… Трудно все это понять.
На другой день утром, взяв свой паспорт, Шурик пошел в сберкассу и снял первые сто рублей. Он решил, что купит всего-всего. И действительно, накупил на Тишинском рынке уйму продуктов, потратил все до копейки… Вера посмеялась над его барскими замашками и съела половину груши.
Вообще же настроение у нее было прекрасное – тень, которая лежала на ее жизни последние годы, оказывается, происходила от ядовитых молекул, выделявшихся чрезмерно из обезумевшей железы. Теперь же, впервые после смерти матери, Вера воспрянула духом и часто вспоминала свои молодые, счастливейшие годы, когда она училась в Таировской студии. Как будто вместе с вырезанным куском разросшейся щитовидки из нее удалили двадцатилетнюю усталость. Она вдруг начала делать пальцевые упражнения, которым давным-давно научил ее Александр Сигизмундович, – дергала последнюю фалангу, как будто срывала крышечку, выкручивала каждый палец туда-сюда, потом крутила кистями и ступнями, а под конец встряхивала.
Спустя пару недель после выписки из больницы она попросила Шурика снять с антресолей древний чемодан с бумажной наклейкой на боку, исписанной рукой Елизаветы Ивановны, – перечень предметов, содержащихся внутри. Вера достала из чемодана линяло-синий балахон и головную повязку и начала по утрам под музыку Дебюсси и Скрябина производить ломаные движения по гибридной системе Жак-Далькроза и Айседоры Дункан – как преподавали эту революционную дисциплину в десятых годах. Она принимала странные позы, замирала в них и радовалась, что тело подчинялось модернистической музыке начала века.
Шурик иногда заглядывал в распахнутые двойные створки и любовался: ее тонкие руки и ноги белыми ветвями выкидывались из балахона, и волосы, не убранные в пучок, – во время болезни она их сильно укоротила, только чтоб увязывались сзади – летели вслед за каждым ее движением, то плавным, то резким.
Никогда в жизни Вера не бывала толстой, но в последние годы, поедаемая злыми гормонами, весила сорок четыре детских килограмма, так что кожа стала ей великовата и кое-где повисала складками. Теперь же она, несмотря на гимнастику, стала прибавлять в весе, по килограмму в неделю. Достигнув пятидесяти, она забеспокоилась.
Шурик вникал во все ее заботы. Он готовил завтрак и обед, сопровождал ее на прогулках, ходил для нее в библиотеку за книгами, иногда в Библиотеку иностранной литературы, где за ними еще сохранялся бабушкин абонемент. Они много времени проводили вдвоем. Вера снова стала играть. Она музицировала в большой бабушкиной комнате, а он лежал на диване с французской книжкой в руках, по старой привычке читая что-нибудь, особенно бабушкой любимое: Мериме, Флобер… Иногда вставал, приносил из кухни что-нибудь вкусное – раннюю клубнику с Тишинского рынка, какао, которое Вера снова, как в детстве, стала любить…
Вера не вникала в заботы сына и не обратила внимания, что рядом с Мериме на диване лежит учебник французской грамматики… что однокурсники его ходят на производственную практику, а он сидит дома, разделяя с ней блаженство выздоровления.
Шурик же получил освобождение от производственной практики по уходу за матерью, его направили в одну из институтских лабораторий, где он совершенно не был нужен, но приходил туда раз в два-три дня, спрашивал, не найдется ли для него работа, и уходил восвояси. Аля тоже проходила производственную практику не на химзаводе, а в деканате. Там, в деканате, в подходящую минуту она вытянула из шкафа Шуриковы документы, и он, ни слова матери не говоря, подал заявление о приеме на вечернее отделение бабушкиного плохонького института. На иностранные языки. Химию он больше не мог ни видеть, ни обонять, хвост по математике сдавать и не думал…
Тем временем самые дурные предположения лысоватого кубинца подтвердились: Энрике действительно был арестован, и надеяться на его скорое возвращение не приходилось.
В середине лета прилетела из Сибири мать Стовбы. Она привезла Лене кучу денег и объяснила, что доброе имя отца превыше всего и ехать ей домой в таком виде никак нельзя. У отца слишком много недоброжелателей, а по городу и так ходят гадкие слухи… Словом, рожать ей придется здесь, в Москве, и с внебрачным ребенком домой ей путь закрыт. Пусть снимает здесь квартиру или комнату, деньгами ей помогать будут. Но лучше всего было бы, чтобы она сдала незаконного в Дом ребенка.
Стовба к этому времени давно уж не парила в облаках, но такого удара она не ожидала. Однако выдержала: деньги взяла, поблагодарила, ни в какие объяснения входить с матерью не стала.
Возник у нее смелый вариант, которым она поделилась с Алей: в школьные годы произошла с ней ужасная история, о которой много говорили в городе. Она училась тогда в седьмом классе, и многие мальчики заглядывались на нее, а один десятиклассник, Генка Рыжов, влюбился в нее до смерти. Почти до смерти. Ходил, ходил за ней следом, а у нее тогда был другой кавалер, более симпатичный, и она Генке этому отказала. В чем отказала? В провожаниях из школы домой. И бедный влюбленный повесился, но неудачно. Он был вообще из неудачливых. Вынули его из петли, откачали, перевели в другую школу, но любовь не выветрилась. Генка писал ей письма, а окончив школу, уехал в Ленинград, где поступил в Военно-морскую академию. Писал он ей уже четвертый год, слал фотографии, на которых морячок то в бескозырке, то с зачесанными назад плоскими волосами, с выражением лица гордым и глупым… В письмах своих выражал уверенность, что она еще выйдет за него когда-нибудь замуж, а уж он постарается сделать ее счастливой. Намекал, что карьера уже на мази, и если она чуток подождет, то не пожалеет. «Я из-за тебя хотел умереть, а теперь только для тебя и живу…»