Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Откровенно говоря, я очень усомнился, потому как цели и задачи «сходняка» были настолько безнравственными, что совершенно исключали мушкетерские отношения между его членами. Ребятам, вероятно, импонировала красивая ширма, окрашенная в благородные тона, но прикрывающая муть. Во всяком случае, как я ни настаивал, ни одного примера в пользу провозглашенного принципа они припомнить не могли. Зато из рассказа Скобы, долженствующего вроде бы проиллюстрировать колоссальную выдержку Бонифация, я узнал, как однажды главарь оставил на месте преступления члена шайки, подвернувшего ногу. «Извини, дорогой, мы не на фронте», — будто бы сказал ему Бонифаций и ушел неторопливой походкой, хотя вокруг трещали милицейские свистки и все ребята уже дали деру. «Где же тут «принцип д’Артаньяна»?» — спросил я Скобу. «Дак это другое дело! — ответил он. — У нас, как у этих, разведчиков: если что случается, рассчитывай сам на себя!»
В эту среду и попал Андрей Малахов.
Вскоре он как новичок «получил» от Бонифация три телефона-автомата с точным указанием, где какой находится. По поручению главаря Шмарь за один сеанс научил Андрея с помощью нехитрых приспособлений «брать выручку», а условием было оставлять себе сорок копеек с каждого рубля, и с этим «не шутить», как сказал Бонифаций, взглянув на Андрея остановившимися глазами.
Пока что жизнь вполне устраивала нашего героя. В классе его защищал Шмарь, теперь регулярно получавший свои «полхруста» в день, а в «сходняке» Андрей определенно пользовался покровительством самого Бонифации, который скоро заметил сметку мальчишки, его выдержку и расчетливую осторожность и, самое главное, его устойчивость как «кадра «сходняка». После всех выплат у Андрея еще оставалось немного денег на мороженое и на игру в «трясучку», и, откровенно говоря, он не рвался на более серьезные «подвиги», которым было суждено попасть если не в историю, то в уголовное дело. Бонифаций это обстоятельство очень тонко учитывал и тоже не торопился. Он давал возможность новичкам осмотреться, освоиться, набраться ума и опыта, он как бы берег наиболее перспективных ребят и с этой точки зрения воспитывал подростков куда внимательнее и тоньше, нежели педагоги в школе: уж у него-то наверняка был строго индивидуальный подход!
Однако ход событий был неожиданно ускорен непредвиденным обстоятельством, в какой-то мере независимым от Бонифация. Когда Андрей после летних каникул, проведенных в деревне с бабушкой, вернулся домой, Шмарь потребовал у него сорок рублей, то есть свою «зарплату» за весь летний период, не желая мириться с вынужденным простоем. Несправедливость требования была очевидна, но Малахов смертельно боялся своего защитника, человека отчаянного, сильного и способного пырнуть ножом даже без всякой причины. Попросить у Бонифация серьезную «работу» Андрей не решался, потому что, во-первых, все лето не посещал «сходняк» и в какой-то степени вышел из доверия, и, во-вторых, чтобы заработать чистыми сорок рублей, надо было украсть, по крайней мере, на двести, учитывая проценты Бонифация.
А Шмарь уже назначил последний срок.
Наступили трудные времена. Хочу напомнить читателю, что ни родители, ни школьные педагоги понятия не имели о заботах, свалившихся на голову тринадцатилетнего парня. Не только его внутренний мир был недоступен взрослым, но даже внешние поступки совершались как бы в ином измерении, хотя и в тех же пространственных и временных объемах. Андрей был один на один со своими маленькими и большими трагедиями, причем к а к о й он был один! С исковерканными представлениями о добре и зле, издерганный, злой, агрессивный, ощущающий одиночество, враждующий со школьным коллективом, неспособный дать самому себе добрый совет и предостеречь себя от недобрых поступков.
Кончилось дело тем, что выход из положения он, конечно, нашел, совершив первое в своей жизни разбойное нападение, но я временно приостановлю развитие сюжета, чтобы закончить рассказ о нравах и образе мышления ребят, входящих в «сходняк».
ВОРОН С ВОРОНОМ. В колонии у меня состоялся с Андреем такой разговор (передаю его в стенографической записи).
— Андрей, были в твоем окружении люди, перед которыми ты хотел бы выглядеть лучше, чем был на самом деле?
— Нет.
— Могу ли я понимать так, что тебе все равно, что о твоей персоне подумают?
— Правильно.
— А как ты считаешь, есть у тебя качества, от которых следует избавляться?
— У меня все нормально.
— И с честностью тоже?
— А я честных людей вообще не встречал. Вот у нас сосед по дому, а у него жена — продавщица в молочном. Я сам относил ее записку какой-то Наде, ну и по дороге прочитал: «Надя, не разбавляй молоко, я уже разбавила».
— Андрей, это из старого анекдота.
— Правильно. Ну и что из того? А шоферы такси не дают сдачи, говорят, что у них нет мелочи, — тоже из анекдота?
Короче говоря, его главной социальной установкой была убежденность в том, что «все воруют», что «никто не живет на одну зарплату», а он поступает всего лишь «как все». В подтверждение этого тезиса Андрей обрушил на меня каскад жизненных примеров, свидетельствующих, с его точки зрения, о всеобщей нечестности. Начал он, как я и предполагал, с собственной семьи, с отца, который «только и думает, как бы прожить на дармовщину». Затем вспомнил некую Розу, директора магазина, которой Бонифаций перепродавал краденые товары, но Роза в суде, конечно, не призналась, «что она, дура, что ли?». Потом посмеялся от души над «Актом об уничтожении вещественных доказательств», составленным и подписанным судьей и секретарем после процесса над Малаховым я его компанией. А «вещественными доказательствами» были десять плиток шоколада «Цирк», шестнадцать банок «Завтрака туриста», семь банок какао и прочая снедь. «Как же они их «уничтожили»? — смеялся Андрей. — Да просто съели! А были бы честными, отдали бы лучше детскому саду!» — «Может, отдали, — сказал я, — откуда ты знаешь?» — «Дак ведь написано в акте: у-ни-что-жи-ли! Мне адвокат показывал!» И задавал риторические вопросы типа: «Кто из людей, если найдет десятку, отнесет в милицию? А найдется дурак, так разве в милиции эту десятку не зажулят?» И даже бабушку свою Анну Егоровну, известную кристальной честностью, не пожалел, и это было единственный раз, когда Малахов говорил не со злорадством, а с сочувствием: «А баба