Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странно видеть место, где земля заканчивается.
Я бывал на море раньше. Обычно оно походит на рисовые поля или на венецианские каналы — сплошь уставлено сельхозплатформами. Весь океан — один садок, в котором человечество разводит себе всяческую живность на прокорм: тут лосося, там моллюсков, здесь планктон.
Но сейчас передо мной открывается великая пустошь. Никто не станет строить тут морские платформы — местные банды разграбят любую ферму в первый же день. У берега копошатся еще промысловые суденышки и кишат рыбацкие лодки, но горизонт чист.
И воздух тут совсем другой.
Словно не воздух, а гелий. Набираешь им два шара в своей груди — и можно лететь.
Мы сгоняем с погнутой скамейки какую-то малолетнюю шпану и садимся лицом в синь. Бриз гладит наши лица. Солнечные лучи плавят композит, из которого отлиты пятьсот семьдесят шесть одинаковых башен нового города. И где-то в его подполье живет город старый, город, который…
— Ну и как тебе Барса? — щурится на солнце Аннели. — Сущий ад, а? Обритая наголо, она кажется мне необычайно ломкой, хрупкой — и еще моей собственной; ведь это я сделал ее такой… который мог бы стать моим. Нашим.
Нет, мои мысли о том, чтобы получить работу в заповеднике Фьорентина, сделаться сторожем своих детских воспоминаний, затащить в этот гербарий Аннели и в нерабочие часы парка играть с ней в Адама и Еву — мечты имбецила. Через день после неявки по вызову меня найдут и выдернут на трибунал Фаланги, и тогда…
Черный зал, круг масок, кастрация и измельчитель; я стану компостом, а мое место в звене займет стажер, его быстро всему научат. Но Барселона…
Сюда не дотянутся Бессмертные. Здесь можно укрыться так, что нас никогда не найдут. Я жил в Европе, я привит от старости, и Аннели тоже. Ни старение, ни смерть нам не грозят. На первое время нашим домом могла бы стать квартира Раджа… А дальше — как знать? — не появится ли у нас настоящий дом и настоящая жизнь?
Барселона. Клоака. Карнавал. Бурление. Опасность. Жизнь.
Все, что я должен сделать — взять свой рюкзак с набором палача и зашвырнуть его прямо сейчас в море. Через несколько секунд он плюхнется в воду, приборы закоротит — и я больше не буду Семьсот Семнадцатым. Могу стать Эженом, а могу и остаться Яном.
— Барса? — Я пробую на вкус название нашего дома.
— Барса! — озорно глядит Аннели. — Что скажешь?
Свободная футболка трепещет на ветру, то прилипая и обрисовывая ее линии, то раздуваясь и забывая их. Аннели удрученно смотрит на свои перепачканные в масле руки.
— Слушай! У тебя же твоя форма с собой! Она ведь черная, так? На ней ничего не видно будет. Можно, я руки вытру? Один раз! Быстренько!
Она тянется к моему рюкзаку — я перехватываю ее запястье, отрицательно качаю головой. Она фыркает и отворачивается. Солнце заходит за облако. Мне неловко. Барселона — это ты, Аннели.
— В России есть одна странная болезнь. Горло от нее зарастает пленкой, и заболевший задыхается. Воздуха остается все меньше, пока он не умирает.
— Не переводи стрелки! — строго говорит мне она.
— Лечат они ее странной штуковиной, — продолжаю я. — Серебряной трубочкой. Пленка боится серебра. Врачеватель вставляет больному в горло маленькую серебряную трубочку, и тот дышит через нее, пока не одолеет болезнь.
Аннели не перебивает меня.
— Ты — моя серебряная трубочка. С тобой я начал дышать.
Она улыбается мне вполоборота, потом наклоняется и целует меня в губы.
А после вытирает свои руки о мои штаны.
— Ты поэт, а?
— Прости. Несу всякую ересь. Идио… Но она целует меня снова.
— Поправляйся. Не хотелось бы, чтобы ты задохнулся.
— Как считаешь, могли бы мы пожить у Раджа? — Я произношу это как бы в никуда, как бы в море.
— Ты что, дезертировать собрался? Жму плечами.
— Ты не сможешь! — уверенно заявляет она.
— Почему это?
— Если ты свою форму даже испачкать боишься! — Аннели цыкает. — Думаешь, я дурочка? У тебя сейчас отгул, вот ты и размечтался. А вызовут тебя на службу, мигом возьмешь под козырек. Что, не так?
Не знаю. Не знаю как.
— Я хочу быть с тобой.
— Детский сад. — Она хлопает меня по плечу. — Ясли.
— Что?
— Ты глупый. Даже странно.
Я лезу в рюкзак и достаю оттуда свой балахон.
— На, — говорю я ей. — Вытри руки. Пожалуйста.
— Не надо жертв, — усмехается она. — Спрячь, пока тебе морду за него не начистили. Тут у людей на вашу форму аллергия.
— Я хочу остаться. В Барселоне. С тобой.
— Вот это ересь так ересь!
— Мы можем пожить у Раджа, — твержу я. — Мы можем снять себе квартиру… Угол… Может, недалеко от твоей матери… Я найду какую-нибудь работу. Вышибалой там или… Ну… Радж, может, мне подыщет что-нибудь, или с Хему эту его идею… Не важно. Просто я не хочу возвращаться туда. Мне нужно с тобой… — Я прячу глаза, мне жарко, мне стыдно, я не могу заткнуться.
Она наполняет себя гелием. Зажмуривает глаза. Пресекает мое бормотание.
— Как твое полное имя?
— Ян.
— Полное. С идентификатором.
Мне трудно это дается. В концлагерных публичных банях я чувствовал себя менее голым, чем в ту минуту, когда мне приходится вслух — впервые за долгое время — назвать себя полностью. Но я должен перед ней обнажиться по-настоящему, иначе она не поверит мне, в меня. Это испытание.
— Ян. Нахтигаль. Два Тэ.
— Нах-те-галь? Н-А-Х-Т-Е-Г-А-Л-Ь?
— Через «и». НахтИгаль. «Соловей» по-немецки. И еще была такая нацистская дивизия. По распределению досталось, когда выпускался.
— Красота! Тебе очень идет! — Аннели спрыгивает со скамьи, сунув руки в карманы штанов, шагает куда-то.
— Куда ты? — Мне приходится ее догонять.
— За мной должок, — откликается она. — Хочу вернуть тебе его.
Ловлю ее у коммуникационного терминала — ярко-зеленого, в толстенном антивандальном корпусе. Европа расставляла такие в образцово-показательных кукольных домиках, чтобы наиболее мозговитые дикари могли интегрироваться в общее информационное пространство и приобщаться к прекрасному. Обычный комм тут роскошь…
— Запрос на поиск членов семьи, — произносит Аннели.
— Что ты делаешь?
— Идентифицируйте себя, — требует терминал.
— Аннели Валлин Двадцать Один Пэ, — четко произносит она, прежде чем я успеваю понять, что происходит.
— Принято. На чье имя вы хотите осуществить запрос?
— Поиск родителей. На имя Ян Нахтигаль Два Тэ.