Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нужно мне было срочно вставить в реферат дату, когда выступили формалисты, попался мне в том же институтском коридоре их противник, конструктивист Корнелий Зелинский, чью статью о Есенине читал и перечитывал, и я у него спросил, не помнит ли он дату выступления его оппонентов. Устремив на меня тусклый, недобрый взгляд, Корнелий Люцианович едва слышно, словно осенняя листва, прошелестел: «Не помню». Дохнуло на меня злобой того времени.
Не в Институте, а в театре мне указали: «Горбов!» Автор обзора зарубежной русской литературы, похоже, прямо на людях прятался от людей. Невольные показания участников прежней литературной борьбы говорили о том, насколько запреты, взаимные обвинения и всевозможные низззя, были не принципиальны, а конъюнктурны – являлись следствием случайных обстоятельств, личных склок, однако в историю вошли как идейные разногласия, будто бы борьба с порочностью неких учений и взглядов. А в чем порочность? Интриговал против кого-то, а тот сумел отомстить, заклеймив обидчика как сторонника фрейдизма – тот, желая блеснуть эрудицией, цитировал или всего лишь упоминал «Толкование снов», на том и попался.
Обаяние формализма для нашего поколения отрицать невозможно. Формалисты считали себя образцом академической порядочности, и мы им верили. Острый на язык Виктор Борисович Шкловский когда ещё приходил к нам на факультет, восхищал, вспоминая постреволюционные годы: «Правила, говорят, мы нарушали… правила… Да ведь правил-то не было!». Приглашал: «Картошки и коньяку у меня хватит!». Кое-кто съездил к нему на дачу (во Внуково или Переделкино, сейчас уже не помню), но больше не ездили. Идея остранения, благодаря которой фамилия Шкловский попала в словари литературных терминов, осталась за ним потому, что им не указан первоисточник, без кавычек и сносок он использовал «Смех» Бергсона. Шкловский действовал по наитию, быстро схватывал, броско определял, однако, едва ли что-либо в самом деле изучал, к тому же не зная иностранных языков. Небрежность и развязность сказалась в его биографии Толстого, которая стоила издательству полкопейки за букву. В редакции подсчитали количество печатных знаков на восьмистах страницах. Пустяк? «Книгу до сих пор читают!» Что ж, бойко написано. Простили старику разгильдяйство, лишь Николай Арденс, ветеран толстовских штудий, оценил книгу, так сказать, «по заслугам», но на рецензию, разумеется, не обратили внимания, словно разноса и не было.
Рыцарским поединком был бой Оксмана с Гроссманом – у меня на памяти. Поводом послужил Достоевский. Сейчас это трудно себе представить. В понимании, признании, как и в пренебрежении, есть разные уровни и степени, каких статистика не показывает. Сейчас – кто поверит, но читатель того времени не может не знать – Достоевского для нас не было. Вдруг он возник! Не изданием «Братьев Карамазовых», нет, не с выходом десятитомного собрания сочинений, а с появлением в серии ЖЗЛ его биографии, а в биографии был не только Достоевский, но и Аполлон Григорьев и Страхов. Автор биографии – Леонид Гроссман. Серия ЖЗЛ, по определению, популярное чтиво, тем более, что биография была написана легким пером – удобочитаемо. Но обсуждали книгу так, будто то был фундаментальный труд универсального значения и назначения. Те колебания воздуха сейчас и сравнить не с чем. Обсуждали на Ученом Совете ИМЛИ. Возможно, то был не Ученый совет, а просто многолюдное собрание сотрудников, в историческом зале, где некогда хоронили Гартунга (о суде над ним Достоевский писал – с критикой процесса, ненужно раздутого, и с весьма-весьма сдержанным сочувствием к подсудимому). Самого Гроссмана не было, отзывались о книге, если не панегирически, то достаточно одобрительно, и вот выступил Оксман. Зазвучала речь дефинитивная – определительная. Оратор достоинств не называл, определял, что значит выход такой книги. Сделал паузу и затем… выразил свое полное несогласие с автором. Ситуация прямо из рыцарского эпоса, вроде «Смерти Артура», когда поверженные бойцы поздравляли триумфаторов с победой и благодарили за поражение, нанесенное достойной рукой. Ну, ничего подобного больше слышать не приходилось.
Юлиан Григорьевич Оксман – его личного врага я совершенно непредумышленно критически упомянул в печати, и Ю. Г. проникся ко мне доверием. Рассказал: «Трижды, от начала и до конца прочел я все пушкинские рукописи. Сколько же произвола у нас в конъенктурах!» Убеждение в том, что руку Пушкина часто читают неправильно, и послужило причиной или, по крайней мере, одной из причин выпавших на его долю преследований. О прочих причинах можно только догадываться, а рукописями Оксман занимался в предвестии Пушкинского празднества 1937 г. Юбилейное издание, он считал, не готово к выпуску. Текстологов не поторопишь, знаю по Алексееву, с вычиткой труда «Шекспир и русская культура» Михаил Павлович не торопился успеть к шекспировскому 400-летию, но наши времена были не столь строги, ради соблюдения научных норм академик мог себе позволить опаздывать. А экспертизу Оксмана ударники от пушкинистики выдали за саботаж издания. Всякий, кто берет в руки эти тома, удивляется, что в них нет примечаний, но как их публиковать, примечания или комментарии, если арестован комментатор, мешавший своей текстологической требовательностью? Американский биограф Пушкина Симмонс мне говорил, что в тридцатых годах ему предлагали вывезти неопубликованную верстку, что за верстка, он не говорил, от предложения отказался. Могли быть примечания, Оксманом составленные и теперь по частям публикуемые – без текста.
У меня на глазах Кирпотин тряхнул стариной и привел в чувство ученую, но, видно, недостаточно закаленную в критических битвах, аудиторию. Сравнительно молодые ораторы, ссылаясь на Достоевского, в один голос пели о нашей «всемирной отзывчивости». Старик Кирпотин взял слово и огласил пылавшие шовинизмом высказывания великого писателя, певшим крыть стало нечем. Вечером того же дня мы с ним встретились. Переехал я в Замоскворечье, Кирпотин жил рядом, в писательском доме на Лаврушенском. Вышел я пройтись, ходил, как обычно, по окрестным переулкам. Вижу – Кирпотин, руки за спину, погружен в себя. Поздоровались и некоторое время шли рядом молча. Вдруг Владимир Яковлевич говорит, будто продолжая разговор – не со мной, а самим собой: «Создал Достоевский “Братьев Карамазовых”, а жене пишет, радуясь, что Катков пустил его дальше порога и пригласил зайти в квартиру!». И опять умолк. Такого я не ожидал. Естественно было бы услышать