Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О, ma chère maman! Возможно ли? Возможно ли? Но вам хорошо известно, что мне бы хотелось уже сейчас заботиться лишь о том, чтобы были прекрасные дороги, прекрасные мосты, хороший ночлег, короче, все, что необходимо для того, чтобы вы не сказали: «Что за скверное (vilain) королевство у моего сына!»[634]
Таким образом, он заранее приписал ей все обычные жалобы западных европейцев, путешествовавших в XVIII веке по Восточной Европе; одновременно он брал на себя обязательство когда-нибудь стереть различия между двумя половинами европейского континента. Уверенность в высокомерно-снисходительном отношении мадам Жоффрен к его королевству определяла взаимные роли корреспондентов, обозначая и отношения между ними двумя, и отношения между Западной Европой и Европой Восточной. В ее ответном письме путешествие в Польшу впервые обсуждалось не в сослагательном наклонении, как фантазия, а как нечто решенное и назначенное на следующий год: «Я покину Париж 1 апреля и буду двигаться потихоньку, пока только земля будет выносить меня, к самому подножию Вашего трона, и там я умру в Ваших объятиях от радости, от удовольствия и от любви». Тем не менее она еще не настолько забылась в экстазе, чтобы не напомнить королю, что он обещал позаботиться о ее удобствах, когда она будет в Польше.
Мой дражайший сын, мне покажутся прекрасными все дороги, ведущие меня к этому счастливому моменту; я не буду судить о них до тех пор, пока не придет пора покидать вас, когда, я полагаю, они покажутся мне отвратительными. Я смеялась, читая, что, по вашему мнению, я буду восклицать: «Что за скверное королевство у моего сына!» Конечно, я сочту его недостойным вас[635].
Подобно Руссо, самонадеянно признавшему поляков «достойными» вольности, мадам Жоффрен готовилась признать их недостойными своего просвещенного монарха. Она смеялась над королем, предвидевшим ее восклицания, но лишь потому, что, по ее собственному признанию, его предположение абсолютно верно.
На самом деле именно эта «скверность», эта заметная на каждом мосту и на каждой дороге недостойность делала просвещенный абсолютизм столь убедительно уместным в Восточной Европе. Эпоха Просвещения выгородила себе в Западной Европе свое собственное королевство, и в ожидании встречи с Польшей мадам Жоффрен даже возложила на себя корону. «Да, да, подобно Царице Саве кой, я отправлюсь восхищаться Вашей мудростью», — объявила она. «Раз мой сын — царствует, я вполне могу уподобить себя царице». Так свершилось воображаемое коронование мадам Жоффрен, которая вечерами по средам дергала за невидимые нити, направляя беседы парижских философов. Случалось ли ей задуматься, что завоевание и власть могут выражаться в различных формах? Ее дочь, мадам де ла Ферте-Имбо, уверяла, что мадам Жоффрен обладала «душой Александра»[636].
«Словно спустясь с другой планеты»
В мае мадам Жоффрен писала королю, чтобы сообщить, что предстоящая поездка не кажется ей «невозможной», объявить, что она «не напугана и не обеспокоена женскими слабостями», и обсудить причины, по которым она считает путешествие в Польшу неотложным.
Я не смогу поддерживать многолетнее сообщение с вами, если мои представления о вашем духе, о его широте, о его природе и о его способностях не будут обновляться. … Наши отношения станут безжизненными, если все, что я вам говорю, не имеет больше никакого отношения ко всему тому, что вы чувствуете и что вас окружает[637].
Таким образом, само путешествие становилось необходимым, чтобы поддержать жизнеспособность их переписки. Письма были основной формой «сообщений» между ними, связывающей их через пролегшую между ними пропасть, но личное пребывание мадам Жоффрен в Польше на протяжении нескольких месяцев должно было оправдать многолетний обмен посланиями. Без этой поездки она постепенно потеряла бы истинное представление о своем корреспонденте и не знала бы, что его «окружает». Окружала его Польша; его двор и его придворные были для нее «множеством лиц, принадлежащих к совершенно иному виду». Письмо завершалось тройным призывом придерживаться высоких стандартов в их переписке: «Откровенность, откровенность, откровенность!»[638] Подобно Руссо, мадам Жоффрен осознавала, что воспринимает Польшу сквозь занавес, в прозрачности которого она уверена не была.
Король тоже тревожился: «Ma chère maman, я не пожалел бы никаких сокровищ, чтобы проводить с вами каждый день своей жизни, и все же я опасаюсь воздействия громадных различий, которые вы обнаружите между всем окружающим вас там, где вы находитесь сейчас, и тем, что вы встретите здесь». Географическая удаленность создавала «громадные различия», непроходимую пропасть:
Вы, несомненно, повидали многое, но вам не приходилось испытывать столь значительные перемещения; вы, так сказать, никогда не покидали Парижа, а теперь сразу отправитесь до самой Польши (jusqu’en Pologne)! Нет, я поверю этому, только когда увижу своими глазами, и, признаюсь, почти столь же опасаюсь увидеть вас здесь, сколь и желаю[639].
Переписка могла сгладить громадные различия, даже если речь шла о «самой Польше», но перемещение создавало брешь в стене, разделяющей два различных мира. В июне 1765 года, за целый год до приезда мадам Жоффрен, король, разрывавшийся между опасениями и желанием встречи, признался, что перемещение это требует самых тщательных приготовлений и репетиций:
Вы остановитесь в моем дворце, на одном этаже со мной…. Вы будете обедать и ужинать chez vous, если пожелаете, или со мной… В вашем распоряжении будет карета. …Как только я узнаю, едете ли вы через Вену, Дрезден или Берлин, я вышлю впереди вас человека, говорящего по-французски, по-немецки и по-польски[640].
Въезд мадам Жоффрен в Польшу должен был стать решающим этапом ее путешествия, пересечением границы; двадцать лет спустя Сегюр воспримет эти мгновения как расставание с Европой как таковой. Приготовления к приезду мадам Жоффрен должны были определенным образом организовать ощущение этих «громадных различий», и газеты среди прочих слухов печатали домыслы, будто в Варшаве ее ожидал дом, планировка и внутреннее убранство которого в точности повторяли ее собственное жилище на улице Сен-Онорэ в Париже. Идея симметричной мимикрии, подчеркивающей различия между Западной Европой и Европой Восточной, волновала умы и после смерти Вольтера в 1778 году, когда Екатерина подумывала о том, чтобы возвести в Царском Селе точную копию усадьбы в Ферне и поместить там библиотеку покойного французского философа[641].