Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вся ты в меня, дочка. Невезучая. Мы с дружком на Прохоровском поле спина к спине стояли, а бабахнуло, у меня ноги нету, а с него и волос не упал. Кому как с гуся вода, а нам с тобою не пролезет. Нам вкалывать. Мы по́том да кровушкою все возьмем. Так и учись. Везде руки да старание приложи – и построишь себе жизнь.
Он, прыгая на деревяшках своих, все сам делал. Стругал, пилил, печи клал, стряпал и стирал, бывало. Мать шоферила, пропадала в Тунке. Везла оттуда шерсть, мясо, сено, выделанную шкуру, кожу. Так всю жизнь с мужиками да с бурятами! У бурят научилась трубку курить. В редкие часы, когда, бывало, дома выйдет со двора, сядет на лавочку, гармошку развернет – и пошла душа в рай. Только кудри мелькают. Завивку шестимесячную делала, чтоб с косами не возиться. А голосила так – в Слюдянке слышали. Милка в мать пошла. Обе артистки. Это уже в последние годы по смерти тятеньки зачастила она в церковь. Все ей что-то снится. Священник велел трубку выбросить. Не выбросила, но и не курит уже. Ее подружка Варвара дымит, а Степанида – нет.
На Георгия как хозяина Клавдия не обижалась. Работать любит и хозяйство ведет исправно. Ему указывать грешно. Все сам видит и правит. Не любил ее, это верно… Но ведь знала, за кого шла. Но первое время как-то верилось, что забудет он свою присуху. Первенец их родился. Своя посуда, постель, курочки появились. Вроде семья наладилась, зародилась и крепла. Ласковее становился, сердечнее. А она, вражина, явилась.
Эта первая ночь его измены – начало каторжного марафона ее. Всю ее она просидела во дворе на внутренней лавочке, исступленно глядя перед собою. Не верилось, что все рушится, что теряет его. Этот озноб, бивший ее как в лихорадке, она помнит до сих пор. Что ей, Милке, сестре? Он ей даром достался и ничего не стоил. Потому и не ценила его нисколь. Она не знает этого ужаса при мысли, как жить без него и зачем… От этого ужаса она и зачала второго своего парнишонку Сашку и последнего – Пашку. Георгий тоже вряд ли догадывался о ее тоске, тайных слезах. Она ни разу не показала ему, что страдает. Когда он на зорьке явился наконец во двор и встретил ее у калитки, она поднялась и молча взглянула ему в глаза. А он и глаз не отвел, но словно в пустоту смотрел. Навис над нею бледный, чужой. Потом едва выдавил: «Ты чего здесь?» – «До ветру», – холодно ответила она. Он молча прошел мимо нее. Когда она, чуть помешкав, вошла в их тесный флигель, он уже спал, разметавшись по всей их супружеской постели. Спал, весь, до ногтей. Красивый, с молодыми желанными руками, отчужденный, неверный, единственный. Она села в изголовье кровати на табурет и просидела, не сводя с него глаз, до обеда, пока нарочито громко не застучал деревяшками тятенька, и Степанида задымила, как затопленная баня. Устрой она ему тогда скандал, разбуди, налети, закричи – сразу бы ушел. Но Клавдия боялась этого, как огня. Любовью своей, бабьей, горькой мудростью она сломала себя, отправила Витеньку к старикам и прилегла к мужу. Она не будет брошенной, думала она. Она не потеряет мужа. Так начался Сашка, второй их сынок, добрый, ленивый, ничего не желающий и не стремительный, с какой-то затаенно живущей печалью в круглых серых глазах. Эту печаль знала только Клавдия. Это цена ее женского унижения. Он и Пашка – чада материнской ревности, зачатые ею в печали и горести, после ночей ожидания и слез. Одна Любушка и родилась у них в покое. Тогда она уже заведовала базой, жила вольготно. Раздобрела, наливаясь дородной бабьей плотью. В доме настаивался сытый покой, ухоженный, обильный достаток. И она не опускала рук, крепко любила свой дом. Дня не хотела без него прожить. Лишний раз боялась отлучиться из дома. Талдычут: любовь, любовь. Когда она, Клавдия, высокая, статная, в собольей шапке и норковой шубе шла по середине Култука под руку с Георгием, законная жена с законным мужем, многодетная, заботливая мать, хозяйка крепкого двора, всеми уважаемая – ей это заменяло его любовь. Она чувствовала себя победительницей.
«Куда его черти понесли, – с досадой думала она сейчас. – Вот так всегда с утра… Нет чтобы сесть с женой за чаем… Поговорить по душам. Нет, не любил он дом, не любил… Все через “не хочу” делал… Ах, Гоха, мой Гоха…»
* * *
Георгия не тянуло в дом. Он поднял брошенные вчера во дворе Сашкою грабли и подался в огород. Вычистив теплицу, перегнал туда овец, потом собрал ботву с дальнего огорода, бросил ее в компостную яму. Перегнал хряка в овечий закуток. Подмел метлою двор, открыл столярку и принес к печурке поленницу дров. Он давно задумал переделать ставень на окне во двор, да все руки не доходили. Старый уже повело, он растрескался и повис. Свекор-покойничек торопился, боясь помереть, и сотворил ставни из сырой плахи. Другие Георгий давно перевесил, сделав заново, а этот все скрипит. Сбросив с себя бушлат, приступил к печке. Она занялась мигом, затрещала жадно, весело, и Георгий, глянув в окно на дымок, подумал: счас прибежит. А он хотел провести утро один. За любимой работой, со своей потайной думою. Заготовка лежала на верстаке, очки в столешнице, вложил за ухо карандаш. – Ну, попер, Гоха! Давай!
Печь быстро отдала малиновым жаром, воздух потеплел. Стекала изморозь с окна, сразу запахло деревом, стружкой, и Георгий начал совсем успокаиваться. «А ведь правда, – думал он, примеривая на глаз брусок, – баба хуже змеи иной раз. Так жалит, до пят своим языком достанет. Вот ведь дал ей Господь силу такую. И как голый перед нею и сказать-то ничего не можешь».
Работа ладилась, стружка масляными кружками кудрявилась на полу, контуры ставеньки уже обозначались явно и стройно. Георгий даже замурлыкал под нос песенку и услышал скрип крылечка. «Тоже надо поправить половичку», – вздохнул он. Клавдия вошла осторожно, памятуя, что здесь не ее вотчина, кашлянула, постояла за спиною, потом села на лежанку, крытую овчиной.
– Есть будешь? – спросила она, помолчав.
– Деньгами возьму, – добродушно, еще на мотиве песенки, которую мурлыкал, ответил он.
Клавдия открыла дверцу печи, подложила полешко.
– Листвяк изводишь, – заметила.
– Жаль, дак гамном топи, как монголы. – Георгий вынул карандаш из-за уха и стал размечать давно размеченные контуры.
– Тараканья разведешь, – недовольно сказала она, указав ему на хлебные крошки под верстаком.
Он засвистел в ответ.
– Пойдем, слышь, остыло все…
Он молчал долго.
– Пойдем, – уже совсем несмело повторила она. – Мать не ест без тебя… Мясо уж на пять раз прожарила… Как подошва станет… Изведем продукты…
– Мясо тебе жалко, а мужа не жалко… Жрешь его поедом… Ни за што ни прошто… Ожаднела вся. Дальше уже некуды.
Клавдия почуяла близкие слезы, побледнела, поджав губы, поднялась со стула. Он не обернулся. Она уходила, тяжело ступая, широко, неловко, задела задом табурет и перевернула его.
Он не обернулся.
«Дожила, – горько думала Клавдия, – достукалась. Заработала от любимого мужа. Крохоборка я. Ожидовела совсем». Она присела на крылечке, шумно дыша, отерла пот со лба и слезу с уголка глаза. Заметив, что Георгий смотрит в оконце, привстала, вроде как собирая стружку в дырявый таз.