Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Близилась полночь. Дело было в декабре, на дворе стоял жестокий мороз. Я с головой залез под шелковое ватное одеяло, но никак не мог согреться. В ворота неистово забарабанили. Я в страхе проснулся. «На грабителей не похоже», — думал я, затаив дыхание, и вдруг услышал голос за воротами: «О-о-о-ткройте… д-д-д-доктор!..» Я тут же велел открыть ворота. А-старший ворвался в комнату, по лицу его катились капли пота. Как я уже сказал, дело было в декабре. И если среди ночи да еще в такой мороз приходят к доктору, значит, в доме тяжелобольной. К тому же А-старший обливался потом — видимо, очень спешил. Теперь я уже дрожал не только от холода, но и от страха, думая о том, что с моими скудными познаниями должен оказать помощь тяжелобольному.
— Какое-нибудь важное дело, хозяин? — спросил я, словно ни о чем не догадываясь. Как будто какое-то другое дело могло его привести среди ночи, в третью стражу. Но он не сказал, что отец болен, а мы, врачи, первыми обычно не заговариваем о болезнях. Врач заинтересован в больных: ведь чем их больше, тем выше его доход. Из всех времен года врачи предпочитают лето, раннюю весну и начало осени. Летом часто свирепствует холера, ранней весной одолевает простуда, в начале осени вспыхивает дизентерия. Эти болезни легко передаются, достаточно слечь одному, двоим, чтобы зараза распространилась. Мы кое-как считаем пульс, задаем несколько ничего не значащих вопросов, прописываем давно известное лекарство. Если больного удалось вылечить — все восхищаются твоим искусством; если он умер, то говорят: «Болезнь тяжелая, сейчас все болеют! Стихийное бедствие!»
Самое скверное для нас время — зима, — мало работы. Если кто и заболеет — недуг, как правило, трудноизлечимый. Но отказаться нельзя — даже в холод, в глухую ночь надо идти к больному. А все эти проклятые деньги! Из-за них и мучаешься.
Опять я отвлекся. На чем же я остановился? Ах да, я спросил: «Какое-нибудь важное дело?»
Он ответил, вернее, промычал что-то нечленораздельное. Он стоял посреди комнаты, как истукан, с побагровевшим лицом, скривив рот и шевеля губами, не в силах издать ни звука; так бывает в кошмарном сне, пытаешься бежать от опасности и звать на помощь, а ноги и голос не слушаются.
— Что случилось? — уже нетерпеливо спросил я, продолжая притворяться непонимающим, а про себя твердил: «Вот напасть, вот напасть».
— Э-э-э… — Он открыл рот, сдвинул брови, наклонил голову, напряг все силы, но ничего не мог сказать и жестами умолял меня идти за ним.
Это мне не улыбалось. Я уже сказал, что сразу сообразил, в чем дело, но прикидывался, будто ничего не понимаю.
— Говорите же! Что там случилось?
— Э-э-э. — Он покачал головой. Потом наконец выдавил из себя: — За-за-за… заболел!
— Кто заболел? Чем? Опасно? — допрашивал я, втайне надеясь, что, может быть, удастся отвертеться.
— Да… — Он жестами изобразил усы и бороду, давая понять, что заболел отец. — О-о… опасно!
— Чем заболел? Говорите же скорее!
— Не-не-не… — Он замотал головой и выпучил глаза в чрезвычайном волнении. — Ннннне знаю!
— Не знаете? Должны же быть какие-нибудь признаки! Озноб, головная боль, понос? Хотя бы это можно знать!
— Ж-жар!
— Поноса нет?
Он покачал головой.
— Живот не болит?
Он опять покачал головой.
— Ну, это не опасно! — заявил я. — Утром посмотрю. А сейчас ночь, да еще мороз.
Этот больной меня совсем не устраивал. Когда зимой у человека высокая температура, трудно поставить диагноз. А стариков лечить вообще трудно. Определишь болезнь, дашь лекарство, чтобы сбить температуру, а он начинает дрожать от холода. Дашь согревающее — опять не годится! Сердечное пламя сжигает больного, от него так и пышет жаром. Пропишешь потогонное, он слабеет — того и гляди, дух испустит. С такими больными одна морока. Лечишь-лечишь, а они и не думают поправляться. И во всем винят лекаря. Разве им понять, что такие больные легко могут отправиться на тот свет? Вот почему врачи боятся стариков — болезни у них, как правило, какие-то непонятные. Лучше лечить женщин и детей. Болезни женщин на девяносто девять процентов связаны с нерегулярными месячными. А у детей всегда полно глистов, ведь они тащат в рот что попало. Не глисты, так испуг!
Ох, опять заговорился!
Я, кажется, уже сказал, что ответил ему: мол, болезнь несерьезная, приду утром. И что ты думаешь? Обрубленный Язык так разволновался, что совсем потерял дар речи, только топал ногами, шевелил бровями и отчаянно жестикулировал. Мне стало его жаль: заике куда хуже, чем немому. Тот хоть умеет объясняться с помощью рук и живет в свое удовольствие, — никто не заставляет его говорить. Заике даже хуже, чем тяжелобольному.
У лавочника был такой скорбный вид, что сердце мое смягчилось.
— Где же найдешь паланкин в глухую полночь?
— Есть, есть, есть! — радостно выпалил он, указывая на улицу.
Теперь уже нельзя было не пойти. Я кое-как сполоснул лицо, выпил чашку вина, чтобы согреться, и закурил сигарету. Накинул меховой халат, куртку и шапку, сел в паланкин и, завернувшись в ковер из тигровой шкуры, плотно закрыл дверцу. И все же мороз пробирал до костей. Земля покрылась льдом, шаги гулко отдавались в морозном воздухе. А-старший, тяжело дыша и отдуваясь, шел за паланкином вместе с носильщиками. Мне снова стало жаль его — он, хозяин лавки, человек с положением, богатый, а ходит за моим паланкином как слуга. Всякая профессия имеет свои преимущества. Нуждаешься во мне, хочешь не хочешь — кланяйся. Если бы, оставшись без гроша, я среди ночи пришел к нему просить взаймы — не известно, как бы он со мной поступил. Да и я бы к нему не