Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Саша оглянулся, желая посмотреть, что выражает физиономия Бергера — удовлетворение, насмешку, благодарность? Лицо Бергера ничего не выражало. Глаза его раздвинулись, облегчив переносье, щеки поджались и покраснели. Он был спокоен.
В какой-то момент Саше стало смутно и пакостно, но он прогнал это ощущение. Он пытался нащупать в глубине души если не угрызения совести, то хотя бы легкое неудобство от того, что стал помогать Бергеру. Бергеру! — который уже давно опростал свою совесть, выкинув на свалку такие понятия, как «порядочность», «честь», да, он, Александр Белов, теперь в одной упряжке с Бергером, а что делать, если жизнь такова?
Но, видно, рано Саша успокоился и занялся анализом души своей. Лесток вдруг встал, запахнул золотой халат и прошелся по комнате.
— Скоро в Москве будет еще один свидетель… — сказал он жестко, — сам Шетарди. А потому разговор наш не окончен. Вам известно, что такое дыба, юноша, — спросил он Сашу почти доброжелательно.
— За что, ваше сиятельство? — пролепетал тот.
— Я просто хочу, чтобы вы поняли важность предстоящего вам разговора. И ты тоже! — крикнул он злобно Бергеру. — Из Петербурга не выезжать!
Когда Саша выходил из комнаты, раздался неожиданный грохот, всхлип, и все стихло. Нервы Бергера не выдержали, он упал в обморок.
В предрассветной мгле Саша дошел до дома. Друбарев не спал.
— Милый Лукьян Петрович, простите меня. Простите, что навлек беду на ваш дом. Простите, что… — У Саши не было сил продолжать, ком стоял в горле.
— Да будет тебе, — как-то буднично сказал Друбарев, поправляя ночной колпак и надевая халат. — Ты лучше скажи, как драгун от дома отвадить?
— Возьмите перо… бумагу…
Старик покорно исполнил Сашино приказание.
— … и пишите самым красивым почерком. «Ваша милость! — продиктовал Саша. — Я имею сделать вам чрезвычайно важное сообщение касательно событий, приключившихся с некими документами в июле сего года». Подписи не надо.
Рука Друбарева дрожала, и немало испортил он бумаги, прежде чем написал подобающим образом короткую записку.
— Письмо это, — продолжал Саша, — хоть подкупом, хоть обманом должно лечь на стол Бестужева сегодня… завтра… ну, одним словом, как можно быстрее. Иначе я погиб!
— Через час… нет, через два, а то уж больно рано, я буду у Замятина.
Саша провалился в сон. Спать… и не чувствовать ни страха, ни злобы, ни тоски, ни угрызений совести, и не дергайте меня за плечо, дайте, наконец, отдохнуть!
Саша открыл глаза. Рядом на стуле сидел Лядащев.
— Поздно же ты встаешь!
Саша сел, подтянул одеяло до подбородка.
— Я ночью у Лестока на допросе был, — сказал он, ожидая расспросов, но Лядащев ни о чем не спросил, посмотрел на Сашу задумчиво и коротко бросил:
— Бумаги давай.
— Какие бумаги? — опешил Саша.
— Не валяй дурака, Белов, бестужевский архив у тебя, я знаю.
— Какой еще архив? С чего вы взяли? — прошептал Саша, пытаясь унять дрожь.
— Не будем играть в прятки.
Коротко и четко Лядащев пересказал разговор с Алешей у решетки усадьбы Черкасских.
— Одно письмо ты уже передал по назначению. А где другие? Саша молчал, кусая губы.
— Спрятаны, — сказал он, наконец.
— Где?
— В саду. Зарыты. Не здесь же мне их хранить! Вдруг обыск.
— Лесток не знает, где эти бумаги?
— Ни боже мой…
— Одевайся, пойдем…
— Куда?
— В сад. Письма отрывать. Саша перевел дух.
— Отвернитесь, Василий Федорович. Я встану, рожу хоть ополосну. Про сад, это я так… сболтнул со страху… Кто ж бумагу в землю зарывает? Этих бумаг, Василий Федорович, нет в Петербурге. Да не смотрите на меня так! Мы их достанем. Я намедни в деревню к другу ездил… В Холм-Агеево… можете проверить… так бумаги там. Спрятал их от греха. — Саша говорил быстро, словно невпопад, а сам натягивал чулки, кюлоты, волосы приглаживал гребенкой. — Только зачем вам эти бумаги-то? Им в Тайной канцелярии не место. Сами говорили, одно дело кончается, другое начинается. Так? Бестужева хотите под розыск подвести?
— Не распускай язык!
— А кому вы вообще служите, Василий Федорович? Я понимаю — государству Российскому… Но государство из разных людей состоит…
— А сам под розыск не хочешь, Белов? Вот там, на дыбе, все и выяснишь. Кому я служу… кому ты служишь…
Саша сгорбился под мрачным взглядом Лядащева.
— Простите, Василий Федорович… Ну, сболтнул лишнее. Я ведь по гроб жизни должен быть вам благодарен. Принесу я вам бумаги. Завтра. Утречком съезжу за ними, а вечером принесу. А сегодня вы исполните одну мою просьбу.
— Просьбу? Ах ты, щенок…
— Погодите вы, не горячитесь. Видите ли, я обещал представить вас одной даме.
— Какой еще даме? — заинтересовался вдруг Лядащев.
— Госпоже Рейгель. Она приехала из Москвы с единственной целью увидеть вас. Я давно знаком с этой удивительной женщиной. Умна! Хороша собой! Добра! Богата!
Лядащев ошалело смотрел на Сашу.
— Ну и ну… Иногда мне кажется, Сашка, что ты на службе у сатаны. Только Вельзевул мог уполномочить тебя стать посыльным госпожи Рейгель. Я согласен пойти с тобой к этой даме. Но после визита… — Глаза у Лядащева сузились, приняв нехорошее, злобное выражение.
Господи! Спаси и оборони! Что им всем от меня надо? И Лестоку, и Бергеру, и Лядащеву? Я еще пытался, как дурак, угрызаться совестью, что помогал Бергеру, что лгал на допросе… Я обману целый мир, если обманом надо мостить дорогу к тебе, Анастасия!
Аглая Назаровна простила Алексею упоминание роковой фамилии, а может быть, просто забыла об этом после жестокого припадка. Приживалки и прислуга если и вспоминали последнее судилище, то совсем по другому поводу.
Все они находились в шоковом состоянии после произнесенного Гаврилой заключительного слова. Он оглядел тогда панораму суда и горестно возопил над распростертым на полу телом Аглаи Назаровны: «Православные, пожалейте барыню!» Потом поднялся на тронное возвышение, воздел руки. Речь его была короткой, страстной и абсолютно непонятной. Последнюю фразу он, правда, перевел на человеческий язык.
— Пэрэат мундус, фиат юстициа![33]— выкрикнул он с жаром. — Так говорили люди поумнее нас, и слова эти значат: «Сдохни, но чтоб мне было тихо!»
Святая ли вера, с которой Гаврила выкрикивал свои призывы, или привычка подчиняться всем приказам, произнесенным с амвона тронного зала, но жители шумного государства вдруг затихли и, забыв на время свою любимую игру в справедливость, ходили по дому на цыпочках.